— О, вы ничего не понимаете, — прошептала женщина. — Ребенок умер.
— Умер!..
— Ребенок мертв. А я — проклята, и надо было дать мне той ночью утопиться! О, если бы вы тогда отпустили меня — если бы только сжалились надо мной!
Внезапно женщина выбежала из комнаты, а мужчина, в ошеломлении, прокричал ей вслед:
— Дорогая моя! Бедная моя!.. Что вы сказали? — И он кинулся за ней, задыхаясь, спотыкаясь. — Дорогая!.. Бесценная моя… Прошу, не покидайте меня…
Джермейн сидела за кушеткой, всё так же зажмурившись и зажав уши кулаками. Она не желала слышать, не желала знать.
У нее в груди, где-то глубоко, в нижней части, вдруг зародилась боль, словно что-то изо всех сил хотело пробиться к жизни, заявить о себе. Но Джермейн не обращала внимания. Она сидела неподвижно, теперь совершенно одна в этой комнате, в тишине. Ее щеки были мокры от слез, но она не понимала, были это слезы печали или гнева. Она не желала быть свидетелем ничего из того, что внезапно свалилось на нее.
Зеркало
Готовясь к поездке в Швейцарию — в Винтертур, где она должна была, подписав важнейший договор, приобрести солидный участок земли, Лея изучала свое сияющее отражение в зеркале и была им чрезвычайно довольна. И отражением, и зеркалом: ибо даже в далеко не самые удачные дни, когда она просыпалась вся на нервах, не отдохнув после чуткого, беспокойного сна, когда в голове у нее звенело и тряслось, словно в нагруженной тележке, и ее преследовали охвостья фраз из недавних ссор, в зеркале она видела спокойную, собранную и, скажем откровенно — к чему здесь ложная скромность? — красивую женщину. Она вертелась из стороны в сторону, изучая свое отражение. Эти потрясающие глаза… полные, яркие губы… изящный нос… тяжелая копна каштановых волос с медным отливом, ничуть не потускневших с того времени, когда ей было шестнадцать… В ушах у нее красовались серьги с изумрудами, а одета она была в зеленый кашемировый костюм с собольим воротником, который подобрал для нее Паслён (загадочный горбун обожал рыться в ее вещах, которых было не счесть, словно молоденькая, потерявшая голову служанка; а что такого, резко отвечала Лея Гидеону, или Корнелии, или Ноэлю — любому, кто посмел бы сделать ее замечание, — да, пусть он немного уродлив: но разве вы неспособны видеть за внешностью нечто большее?); вот на руку скользнули часы с золотым браслетом — прощальный подарок мистера Тирпица, — и она защелкнула их на запястье.
— Джермейн! — крикнула Лея почти машинально, все еще глядя в зеркало. — Это ты там прячешься?.. Где ты?
Ей показалось на секунду, что в зеркале позади нее мелькнуло отражение девочки; но, когда она обернулась, никого не было. Свет тусклого зимнего солнца придавал обстановке комнаты — и привычным и новым предметам — неуютный вид.
— Джермейн! Ты что, играешь со мной?
Но малышки нигде не было: ни за спинкой кровати, ни за письменным столом, ни за старинным шкафом, который Лея велела поднять сюда из спальни Вайолет; и, поскольку Джермейн вообще редко с кем-нибудь играла — и уж тем более с матерью в утренней суматохе, Лея заключила, что ей померещилось: скорее всего, новая горничная, Хелен, еще одевала девочку в детской после сна. Наверное, это одна из кошек шмыгнула под кровать.
Хотя поездка на поезде до Винтертура да еще, если верить прогнозу, в декабрьскую метель обещала быть долгой, Джермейн ехала с матерью; Лея ощущала необъяснимое беспокойство, если была разлучена с малышкой. Часто бывало, что внезапно, в самое неподходящее время (когда Джермейн, например, купалась, или уже почти заснула, или когда сама Лея обсуждала по телефону крайне важный вопрос) она вдруг ощущала резкое, почти физическое желание оказаться рядом с девочкой, крепко прижать ее к себе, заглянуть в глаза, рассмеяться, поцеловать и спросить, стараясь не выдать голосом тревоги: «Что я должна делать дальше? Что дальше, Джермейн?» И ребенок в эту минуту просто обнимал мать, без слов, но с неожиданной силой: ее ручки обхватывали шею Леи подобно стальному обручу, и та испытывала смесь изумления и восторга. Между ними пробегала искра любви! Нет, это было больше, чем любовь — полное отождествление; словно их тела объединяла одна кровеносная система, несущая одни я те же мысли. Разумеется, двухлетняя девочка никогда не говорила Лее, «что ей делать», и не выказывала мало-мальски осмысленного понимания ее слов, но проходило несколько минут, в течение которых они обнимались-целовались-шептались (Лея сама не помнила, что она лепетала, наверное, обычную ласковую чепуху), после чего она точно понимала, какую стратегию нужно избрать: у нее в голове лампочкой сияла идея, четко сформированная концепция.
Так что Джермейн должна была ехать с матерью в Винтертур, на эту чрезвычайно важную встречу, несмотря на возражения Гидеона и Корнелии; конечно, она брала с собой и Хелен, а еще Паслёна, без которого практически не могла обходиться; в последнюю минуту к ним присоединился Джаспер. (Изначально собирался ехать Хайрам, который на протяжении нескольких месяцев участвовал в этих переговорах вместе с Леей; но после свадьбы матери с этим старым чудаком он стал плохо спать, и у него участились приступы лунатизма; он решил, что спать в незнакомой обстановке будет слишком опасно, даже если при нем всю ночь будет неусыпно находиться слуга. К тому же, признавал он с кривой усмешкой, Джаспер, которому не исполнилось и двадцати, знал больше него самого… Деловая хватка мальчика была не менее крепкой, чем у Леи.)
Она сняла изумрудные серьги, надела «гвоздики» с жемчужинами и покачала головой: в зеркале, к ее безмолвной радости, зимний свет из окна красиво очерчивал ее фигуру (по-прежнему великолепную — хотя она продолжала терять вес, чем доставляла массу хлопот своей портнихе) и, отразившись от зеркала, озарял ее прекрасную гладкую белую кожу. Она была молода, все еще молода, хотя ей пришлось через многое пройти… Хотя время от времени ей самой становилось забавно — и казалось, что она ровесница двоюродной тетки Вероники… Гидеон, ее мрачный муж, заметно постарел; его красивые темные волосы стали серебриться, а на лбу, особенно когда он был раздражен, появлялись горизонтальные борозды, не слишком его красившие. Но, конечно, он был все еще очень привлекателен. Ее злило, даже бесило, что он настолько хорош и что гостьи замка — две или три в этом месяце, даже служанки — например, Хелен, и эта несчастненькая Гарнет Хект с обожанием глазели на него. Какие дурехи! Женщины вообще глупы и вполне заслуживают своей судьбы… Того, что с ними случается, когда они покоряются мужчинам… Однако с тех пор, как Гидеону ампутировали мизинец, возможно, он стал менее привлекателен; возможно, он казался теперь потешным, уродом, презираемым. (Это из-за его идиотского, самоуничижительного упрямства вышло так, что пришлось ампутировать палец. После какого-то укуса у Гидеона на руке началось воспаление, и хотя он, должно быть, терпел боль неделями и замечал ярко-красные отметины, настойчиво крадущиеся все дальше по руке, ничего не предпринимал… Говорил, мол, был слишком занят, чтобы обратиться к доктору Дженсену. Как же Лея выходила из себя, как ей хотелось излупить его кулаками и впиться когтями в это смуглое, надменное лицо! А ты бы так и сгнил заживо, правда, дюйм за дюймом, лишь бы насолить мне…)
Но она его не тронула. Она даже не заговаривала с ним насчет мизинца. Чушь какая, абсурд, мизинец!.. Держалось в секрете, правда, не слишком строгом, что Гидеон теперь проводил ночи в другой спальне, в противоположном конце коридора, хотя, ради приличия, или из равнодушия, продолжал держать почти всю свою одежду в их комнате. Слуги, конечно, знали, они не могли не знать — впрочем, какое это имело значение: теперь у Гидеона были его шикарные дорогие машины (например, двухместный «роллс ройс», к своему смятению узнала Лея, стоил почти как семейный лимузин, в котором умещалось восемь человек, не считая водителя), и его долгие отлучки без объяснений (Лея предполагала, что они связаны с его собственными сделками и инвестициями, потому что Гидеон с Юэном предпочитали не вкладывать свои деньги в семейный капитал, ссылаясь на причины, которых никто не понимал), и эти его непредсказуемые, убийственно-мрачные, тяжелые и черные, как бездна, «настроения» (Лея презирала их как откровенное проявление самовлюбленности); в самом деле, какое все это имело значение?