Когда в прошлом году Иедидия освободился от веры в Бога, его вера в духов и демонов тоже испарилась, и с тех пор он больше не опасался посетителей; как ни удивительно, случалось даже, что Иедидия приглашал гостей к себе в хижину. Но теперь, пряча пылающее лицо в ладонях, он думал, что, наверное, это была ошибка: вот этот дерзкий пришелец, к примеру, принес такие горькие вести…
— Я не знаю, — шептал он. — Не знаю, во что я верю… Я хотел лишь одиночества. Я…
Девичье лицо снова возникло перед его взором, он увидел ее застенчивую улыбку; она прижимала к груди младенца, она кормила его — какой же он маленький, должно быть, и месяца нет! Иедидия глядел на них в изумлении. Чей это младенец? Не может быть, чтобы минуло двадцать лет — полукровка, должно быть, что-то напутал, ошибся в подсчетах. Иедидия не мог находиться вдали от Джермейн двадцать лет.
Индеец ушел. Иедидия снова остался один на небольшой поляне, сидя на влажной земле посреди пней и подлеска. Было неразумно вот так сидеть сиднем, но он слишком ослаб и был слишком ошарашен, чтобы устоять на ногах. Но что он такое держит, крепко сжимая в дрожащих пальцах? Да это господская перчатка прекрасной выделки, совершенно непрактичного лимонно-желтого цвета, сшитая из узорчатой замши, но теперь совсем перепачканная. И она обладала неоспоримой реальностью, не меньшей, чем Маунт-Блан.
Его отец — мертв?
И брат, и племянники с племянницей?
И его ждет Джермейн?
И бремя мести?
— Я не знаю, во что мне верить! — громко прокричал Иедидия, сжимая перчатку в руке.