У Меня отмщение, изрек Господь, шептал Юэн.
Хорошенькая Вида, в белых лодочках на высоких каблуках, то и дело украдкой двигая челюстью — она жевала жвачку (ее мать и бабушка находили эту привычку невыносимо вульгарной для юной леди), сидела вместе с братом в кафетерии клиники — с его зеркалами, папоротниками в кадках и обоями в цветочек — и спрашивала его, снова и снова:
— Ты вообще понимаешь, что происходит? Ты правда уверен, что этот странный, немного пугающий человек — наш отец?
Альберт — подавленный, обескураженный, злой — нервно зажигал одну спичку за другой и бросал их в пепельницу; дернув плечами, он сказал:
— Конечно, это он, кто же еще; придумал новый способ поиздеваться над нами.
— Но я не могу поверить! — прошептала Вида.
— Он это, он, — говорил Альберт, смахивая слезы. — Старый мудак.
И вот как-то утром в конце лета, в простом, дешевом коричневом костюме без галстука, в белой рубашке, выправив концы воротничка на лацканы, и с небольшим матерчатым чемоданчиком в руке Юэн Бельфлёр покинул клинику Маниту и в одиночестве отправился в свой путь к Эбен-Эзеру (теперь, в эти последние времена, называемому Эбенэзер), расположенному в пятистах милях к западу. Он шел пешком, как пилигрим.
Его провожал почти весь персонал клиники. Несколько медсестер плакали — потому что Юэн был самым учтивым пациентом за все годы их работы; несколько членов персонала поклялись, что обязательно навестят его, а пока будут молиться о своем собственном озарении. Юэн же, хотя был по-прежнему краснощеким и довольно плотным мужчиной, с широкой, мускулистой грудью, гордо расправленной под рубашкой, с маленькими глазками в лучиках морщин, — тем не менее излучал удивительный, мальчишеский энтузиазм. А вокруг его седеющей шевелюры, заметили многие, возникло хрупкое, бледное, почти невидимое глазу сияние; а может, так просто показалось в умилении прощания.
Дитя ночи
Всех Бельфлёров объединял общий страх: что старый дядюшка Хайрам, подверженный форме сомнамбулизма, не поддающейся никакой терапии (его еще мальчиком, с одиннадцати лет подвергали всем существующим методикам лечения: привязывали к кровати, заставляли принимать пилюли и порошки и разные лекарства с отвратительным вкусом; выполнять изнурительные, даже унизительные упражнения; увещевали, «проводили беседы», принудили пройти суровый курс гидротерапии при гостинице «Серные источники» под присмотром Лэнгдона Кина, прославленного в обществе специалиста, — там «телесные яды» мальчика изгонялись с помощью клистиров, влажного обертывания, долгого лежания в ароматизированной ванне, стояния под водопадами и водными каскадами и прочими способами «экзосмоса» — но, увы, тщетно), — страх, разделяемый и самим Хайрамом, что однажды в его таинственных лунатических блужданиях с ним произойдет какой-нибудь прискорбный несчастный случай; а в действительности бедному старику было суждено умереть в полном сознании, ясным днем, от неизвестной, но, по-видимому, крайне серьезной инфекции, развившейся из-за крохотной, почти незаметной царапинки на верхней губе. Таким образом, по общему суждению, оказалось, что смерть Хайрама в возрасте шестидесяти восьми лет не имела никакого отношения к его давнишней привычке ходить во сне.
Но как же это странно, как необъяснимо, сказала его мать Эльвира (ведь именно она на протяжении долгих беспокойных лет как никто другой переживала из-за недуга сына, который считала прямым следствием испытанного им в детстве стыда по поводу позорного разорения отца), какой абсурд! — воскликнула она почти сердито, когда ей сообщили о скоропостижной смерти сына. «В этом же нет никакой логики, никакой нужды, он умер просто от какой-то… — рассмеялась она. — А мы-то шестьдесят лет с гаком сходили с ума от страха, что он… Нет, я против. Решительно против. Шестьдесят лет бродить по ночам, как полный идиот, перечеркивая все осмысленное, чем он занимался днем, чтобы в результате умереть от какой-то тривиальной инфекции! Нет, в этом нет никакого смысла, это почти вульгарно, и я запрещаю вам впредь говорить со мной об этом!»
И хотя ее дряхлый муж, которого все Бельфлёры уклончиво называли Стариком-из-потопа, да и тетка Матильда (престарелая чета теперь жила с ней, на другом, северном берегу Лейк-Нуар) горевали о внезапной смерти ее сына, сама Эльвира не проронила ни слезинки и пребывала в возмущении, и действительно не позволяла заговаривать с ней о Хайраме до последних дней жизни.
В смерти по неосторожности есть что-то невыносимо вульгарное, — твердила старая дама.
Еще в раннем детстве Хайрам отличался серьезностью и прилежанием и, как он сам догадывался, всегда выигрывал в сравнении со своими непутевыми братьями — Ноэлем (тот проводил все время с лошадьми, а разве взрослый мужчина может посвящать свои интеллектуальные способности исключительно животным!) и Жан-Пьером (которого еще до случая в Иннисфейле считали в семье Божьим наказанием); уже к одиннадцати годам он был весьма искушен в делах и способен не только обсуждать различные аспекты семейной собственности (включая вечную проблему — фермы под аренду) с бухгалтерами, юристами и управляющими, но и поправлять этих господ, если он считал, что их рассуждения ошибочны. В некотором смысле бросив вызов своему очевидному таланту, он решил пойти в Принстонский университет и стал там единственным посредственным студентом; никто так и не понял, почему он внезапно бросил факультет права весной первого же курса, и вернулся домой. Мальчиком он посмеивался над своими родственниками и их причудами, повторяя, что его самое горячее желание — жить в сотнях, а лучше в тысячах миль отсюда, в «центре цивилизации», подальше от этих гор; но пребывание вдали от замка, даже в течение нескольких месяцев, действовало на него пагубно, и приступы сомнамбулизма участились настолько резко (однажды ночной сторож в Принстоне увидел, как он ползет на четвереньках по обледенелой крыше Уизерспун-холла, а в другой раз — как он уходит в глубь озера Карнеги; он довольно серьезно пострадал, когда однажды, около одиннадцати вечера, одетый в пижаму и банный халат, шагнул прямо под колеса конного экипажа на покрытой грязью Нассау-стрит), а дневная деятельность стала столь лихорадочной, что в семье решили, что он просто скучает по дому, несмотря на его уверения в обратном. (Вообще, на протяжении всей жизни, вплоть до самой смерти, дядя Хайрам впадал в ярость при малейшей попытке делать о нем выводы: его серые, умные, и обычно холодные глаза щурились, а рот кривился от негодования, если кто-то, даже самый близкий человек, осмеливался высказать о нем суждение. «Я — единственный человек, способный судить о себе», — говорил он.)
Все отмечали, насколько разительной была происходившая с Хайрамом перемена; днем он был бдителен, находчив и чрезвычайно азартен (его могла увлечь, к примеру, обычная партия в шашки, даже в присутствии детей, и увлечь до смешного всерьез — он был не из тех, кто умеет проигрывать); днем от его взгляда не ускользало ничто, несмотря на бельмо на правом глазу, но стоило ему заснуть, как он оказывался полностью во власти фантазий, мышечных спазмов, обрывков смутных, жутких видений и нередко пытался, находясь в этом состоянии, уничтожить, порвав или бросив в огонь, бесчисленные документы, бухгалтерские гроссбухи и книги в кожаных переплетах, которые хранились в его комнате. (Пожалуй, самой постыдной тайной в жизни несчастного больного, которую от открыл лишь своему брату, и то после мучительных колебаний и задушевной клятвы Ноэля, что тот никогда, никогда никому не расскажет, что оба его ребенка — Эсав, проживший лишь несколько месяцев, и Вёрнон — были зачаты во сне, и это не подлежало сомнениям. Бедной Элизе Перкинс, его жене, старшей дочери состоятельного торговца специями из Манхэттена, приходилось терпеть любовные потуги мужа не только в минуты бодрствования — неловкие, неуклюжие, часто оканчивавшиеся постыдным фиаско, но и когда он спал — более успешные с физиологической точки зрения, но не менее досадные в прочих отношениях. Неизвестно, жаловалась ли Элиза кому-нибудь на мужа или просто приняла такое положение вещей: ведь когда Хайрам привел ее в качестве супруги в легендарный замок Бельфлёров, она была девятнадцатилетней девушкой, совершенно невинной и до умиления неискушенной.