— По словам твоей матери! Им что, нечем заняться, этим спятившим старухам, только бы сидеть и перемывать мне кости!
— Ты расстраиваешь Джермейн своим постоянным вниманием, возней, даже твой взгляд порой… — говорил Гидеон, все еще спокойно, — такой взгляд напугал бы и меня!
Лея коротко, презрительно фыркнула.
— Тебя? Ну надо же!..
— Я вовсе не хочу сказать, что она не любит тебя. Конечно, любит. Она такая чудесная девочка, и обожает тебя… Но в то же время, Лея… Ты действительно не понимаешь, о чем я говорю?
— Нет.
— Правда не понимаешь?
— Я же сказала — нет.
— Твоя одержимость, почти болезнь…
— Одержимость! Болезнь! У тебя от твоих полетов в голове помутилось, ясно? Там, в небе, ты совершенно один и можешь предаваться своим эгоистичным, злобным мыслям безо всяких помех! Конечно, матери приходится любить дочь за двоих: ведь ее отец не испытывает к ней никаких чувств!
— Лея, это абсурд. Перестань.
— Тогда, может быть, спросим ее?
— Лея.
— Вот она сидит рядышком и притворяется, что ничего не слышит, погляди! Давай-ка спросим, как она думает, папочка любит ее? Или мамочка — единственный человек на всем свете, который ее любит?
Но Джермейн не поднимала голову. Теперь она начала рисовать красную полоску.
— Представь, что тебе нужно выбрать, — ласково сказала Лея. — Выбрать между папой и мамой.
— Лея, не надо…
— Джермейн, — продолжала Лея, трогая девочку за плечо, — ты меня слышишь? Ты понимаешь? Представь, что просто так, в шутку, тебе нужно выбрать. Папа или мама.
Но маленькая девочка не смотрела ни влево, ни вправо. Она сидела, согнувшись над своей раскраской и прикусив от старания нижнюю губку.
— Оставь ее, Лея, — сказал Гидеон и потянулся, чтобы взять ее за руку в желтой перчатке. — Пожалуйста, успокойся. Это не в твоем духе.
— Но это же просто игра, пойми! — сказала Лея, вырывая свою руку. — Дети обожают игры — у них потрясающее воображение, они придумывают целые миры! Но откуда тебе-то знать, ты ведь давно открестился от своих детей. Итак, Джермейн, скажи нам — наклони голову влево или вправо, кого из нас ты бы выбрала. Если бы пришлось. Если бы надо было выбрать, с кем из нас тебе жить всю оставшуюся жизнь.
Лея, в самом деле! — взволнованно сказал Гидеон. — Вот об этом я и толкую.
— Джермейн! Почему ты делаешь вид, что не слышишь?
Но девочка и правда не слышала.
Она продолжала рисовать, и даже когда красный карандаш сломался, она просто взяла обломок побольше и продолжила, не поднимая глаз.
Радуга стала уже очень широкой, просто огромной, она накрыла и дом, и сарай — весь мир.
— Ты ее расстраиваешь, — сказал Гидеон. — Вот о чем я говорю.
— Это ты начал, а теперь испугался, прошипела Лея. — Боишься, что она выберет не тебя.
— Но ей не нужно никого выбирать — как все это фальшиво, мелодраматично…
— Да кто ты такой, чтобы рассуждать о фальши! — рассмеялась Лея. — Кто угодно, только не ты!
— Напрасно я завел этот разговор, — в сердцах сказал Гидеон. — Благополучие Джермейн для тебя явно не главное.
— Конечно, главное! Конечно! Я сейчас даю ей право выбора, даю шанс, который есть далеко не у каждого ребенка. И каков же твой выбор, Джермейн? Просто наклони голову…
— Хватит, Лея. Ты же понимаешь, что вредишь ей. — Джермейн!
— Если хочешь, я велю шоферу остановить машину и выйду. Я могу поехать с родителями. Я готов оставить тебя в покое…
— Джермейн! Почему ты притворяешься?
Лея нагнулась и заглянула в личико дочки. И увидела, с каким упрямством девочка уставилась на рисунок: она не собирается смотреть на них.
— Плохая девочка! Какая плохая девочка, притворяется, что ничего не слышит! — сказала Лея. — Это как если бы ты солгала мне. Это то же самое, что ложь…
Но дочка ее не слышала.
Она выбрала новый карандаш, белый, весь запачканный и начала замарывать радугу быстрыми, жирными, неряшливыми линиями.
Позже, когда они остались одни, Лея склонилась к Джермейн и крепко схватила ее за плечи. Какое-то время она молчала, настолько была взбешена. Тонкие паутинки на ее лбу превратились в складки; лицо покрылось пятнами негодования. Теперь Джермейн невольно видела, насколько поредели волосы матери: сквозь них просвечивал череп, и выглядел он как-то чудно, весь в неровностях, словно кости срослись неправильно, и один слой наползал на другой. Перед ней была изможденная женщина, ни капельки не красивая, даже в этом желтом платье с ниткой жемчуга на шее…
— Джермейн — эгоистка! — произнесла Лея и встряхнула девочку. — Эгоистка! Злюка! Предательница! Поняла? Вот ты кто!
Пруд, который исчез
Но где же, волновались все, наш бедняжка Рафаэль?..
Этого хилого ребенка с бледной, вялой кожей, со скрытным и печально-ироничным выражением лица — сына Юэна (не может быть, что это мой сын, что это Бельфлёр!) — тем летом видели всё реже и реже, пока наконец в одно прекрасное утро не обнаружилось, что он… пропал.
Рафаэль! — кричали все. — Рафаэль!
Где ты прячешься?
На семейных приемах он всегда был рассеян и скучал, а еще чаще отсутствовал (к примеру, он не поехал на свадьбу Морны), так что прошло несколько дней, пока кто-то не хватился его. Да и то только потому, что одна из служанок со второго этажа сообщила Лили, что кровать мальчика пустует уже третью ночь подряд.
Разумеется, его отправились искать на Норочий пруд. Впереди шел Альберт, выкрикивая имя брата… Но где же пруд? По всей видимости, как ни странно, пруд тоже исчез.
К середине лета от него осталось лишь несколько больших, неглубоких луж, поросших осокой и ивняком; а к концу августа, как раз когда обнаружилась пропажа Рафаэля, на месте пруда находился лишь заболоченный участок. Точнее говоря, лужайка — часть большого луга с сочнейшей травой, простиравшегося ниже кладбища.
Но где же Норочий пруд? — в изумлении восклицали Бельфлёры.
Просто заболоченный участок чуть ниже кладбища, где ярко цветет горчица, и густая зеленая трава, и ивы. От земли исходит сильный, приятный запах влажности и гнили даже в самый жаркий день.
Должно быть, мы стоим прямо на нем, говорили они. Прямо там, где он когда-то находился.
Но, глядя под ноги, они не видели и намека на пруд: просто влажная земля.
Рафаэль! — кричали они. — Рафаэль!.. Куда же ты пропал? Почему ты от нас прячешься?
Их ноги уходили в пружинящую почву, и скоро обувь у всех промокла и покрылась грязью. Как холодно! Они шевелили пальцами озябших ног… Джермейн носилась вокруг, смеялась, поскальзывалась и падала, но тут же снова поднималась. А потом они заметили, что она вовсе не смеется — нет, девочка начала плакать. Личико ее скривилось.
Рафаэль! Рафаэль! Рафаэль!
Лили подхватила ее на руки, и девочка спрятала лицо, указывая ручкой в землю.
Рафаэль — он там.
После многочасовых поисков вверх по руслу Норочьего ручья (который обмелел, превратившись в струйку специфического ржавого цвета и отдавал железистым запахом), а потом вспять, через кладбище и в лес, Бельфлёры, поднявшись на пару миль в горы, снова вернулись к Норочьему пруду — точнее, к бывшему пруду — и увидели, что их следы уже успела затянуть сочная, свежая трава.
Рафаэль! Рафаэль!
Здесь в самом деле был пруд? — спросил один из гостивших родственников.
Да, он был здесь. Или, может, чуть поодаль.
Вон там, пониже кладбища.
У этих вот ив.
Нет — прямо рядом с теми пнями, куда слетаются дрозды.
Пруд? Прямо здесь? Но когда? Наверное, давно? Еще неделю назад!
Нет, месяц назад.
В прошлом году…
Они бродили по округе, выкрикивая имя мальчика, хотя понимали, что надежды нет. Он был такой слабенький, такой застенчивый, бледный, никто и не знал его толком — другие дети с ним не водились: Лили плакала оттого, что, наверное, любила его недостаточно — недостаточно, — а теперь он ушел жить под землю (после истерического «откровения» Джермейн Лили была безутешна, и никто не мог развеять ее иррациональную убежденность в этом) и уже не услышит ее рыданий.