— Только посмотри, посмотри, Гидеон, что ты наделал…
Безымянное дитя
Он пришел в восторг: с прошлой осени пруд заметно изменился. Повсюду, куда ни взгляни, пышно цвела новая жизнь. Рогоз. Водяная ива. Ежеголовник. Неровный ряд тоненьких прутиков ольхи, выросшей ниоткуда — из вязкой болотистой почвы. В восторге бродил он по берегу, втаптывая ботинки в ил, закатав до локтей рукава так, как делал Юэн. Но уже спустя несколько минут мальчик выдохся и остановился — ходил он по самому краю, у воды, где грязь и ил засасывали ботинки, не давая поднять ногу.
— Ты помнишь? — шептал Рафаэль. — Знаешь, кто я?..
Да, пруд изменился. На поверхности цвели водяные лилии, а в воздухе, напитанном тяжелым влажным запахом, висели стрекозы. Мальчик дышал и всё не мог надышаться вдоволь. Той зимой он постоянно болел, а в последний раз слег с бронхитом и высокой температурой (и весь март пролетел в горячечном забытьи, словно стремительный поток, в котором не различимо ничто, кроме самого движения), и оттого иногда резкий вдох причинял ему боль — но запах пруда был таким насыщенным, густым и сладостным, что Рафаэль забыл о боли.
Норочий пруд. Его пруд. Его тайна.
Где-то далеко слышались крики его братьев — родных и двоюродных. Наверное, они возле ручья. Играют в войну, понарошку стреляют друг в друга, прячутся за валунами, неосмотрительно высовывая головы и ухмыляясь во весь рот. Дав им обогнать себя, он ловко ускользнул к пруду, так что теперь они не знали, где он, не думали о нем, оставили в покое… Ты помнишь меня? — спрашивал Рафаэль, хотя губы его не шевелились.
Как жутковато-стремительно, как непредсказуемо вырос его пруд! Он стал заметно глубже, чем в прошлом августе, и увеличился в диаметре футов на шесть, а то и на десять, благодаря паводкам и тающему в горах снегу. Но изменился он не только в размерах. Берега пруда заросли рогозом, тростником и водяной ивой, на воде белели лилии, теперь здесь росли и хвощ, и калужница, и щитолистник, и болотница. Одурманенные солнечным светом, жужжали насекомые. Теплая влага манила сюда стрекоз, жуков-плавунцов, водомерок. Вокруг пруда расселись лягушки. Когда Рафаэль подошел ближе, они одна за другой попрыгали в воду. А вода была такой прозрачной, что он мог понаблюдать, как они быстро удаляются прочь, к центру пруда, в темную глубь.
Вдалеке всё кричали его братья и кузены. Доносился до него и девичий визг. И, заглушая этот надоедливый шум — раздражавший, но не мешающий ему, пронзительно зудела циркулярная пила. (Исполинские вязы и дубы возле усадьбы, пострадавшие в зимних бурях, решили спилить. Очевидно, в семье откуда-то взялись на это средства. Как и на ремонт протекающей уже много лет крыши.)
Потом пила стихала, и его снова обволакивали лишь звуки пруда — не голоса, даже не шепот, но почти неслышное пощелкивание или напоминающее шепот бульканье. Оно убаюкивало, подобно музыке, музыке без слов. Хотя пруд не умел говорить и, скорее всего, ничего не помнил, он давал Рафаэлю понять, что ощущает его присутствие.
Полное имя мальчика — он видел его на письме всего раз или два, на документах с золотым тиснением и гербовой печатью Бельфлёров на красно-черном воске — звучало как Рафаэль Люсьен Бельфлёр II. В семье его звали Рафаэлем. Некоторые дети называли его Рейф. (Хотя чаще всего никак не называли — он их вообще не интересовал.) Во время болезни, лежа в кровати, когда из комнаты выходила даже надоедливая сиделка, он вообще не имел имени, как и возле пруда. Безымянный, он становился невидимым.
Когда он болел, то закрывал глаза и успокаивался в мечтах о своем пруде. Конечно, зимой водоем замерзал — он был скован льдом и завален снегом, на семь или восемь футов; и если бы Рафаэлю разрешили — что, конечно, было исключено — пойти с другими мальчиками в поход на снегоступах, он, скорее всего, вообще не вспомнил бы, где находится пруд, хотя и держал в памяти место позади кладбища, где росли рядом канадская ель, горный клен и ясень. Короткими и темными зимними днями пруд был скрыт от взоров, но Рафаэль, притворяясь спящим, даже когда рядом находились его мать и любимая сестра Иоланда, закрывал покрасневшие глаза и представлял себе его таким, каким тот был осенью: вызывающе роскошным, когда водная гладь, будто чешуя, поблескивала на солнце. Его пруд. Где сын Доунов пытался убить его. Его пруд. Укрывший его внутри, хнычущего, избитого ребенка, жалкого трусишку, нахлебавшегося воды, с головой ушедшего под воду (которая оказалась илистой, словно пруд выказывал ему свое отвращение), неловкий, как телок.
Пруд успокаивал его. Рафаэлю казалось, что стоит ему подойти к берегу и войти в воду, дать ей обнять лодыжки, колени, пах — и жар отступит… Нежный и податливый черный ил обволакивал его, но движений не сковывал. Прозрачная вода, хоть и растревоженная его неуклюжестью, не мутнела.
Порой он просыпался от какого-то сна и встряхивал головой, удивленный тем, сколько времени проспал. Заснул он в полдень, а когда открыл глаза уже смеркалось. Кот тети Леи, Малелеил, повадился укладываться у Рафаэля в ногах. Сколько же этот кот может спать — просто удивительно! Иногда во сне он вздрагивал, дергал лапами и мяукал тихонько, как котенок, поводя большими ушами и запуская когти в одеяло, но все же спал глубоким сном и не просыпался, даже если Рафаэль поворачивался с боку на бок или поправлял подушки. Это потому, что кошки и впрямь видят сны, говорила Рафаэлю сиделка. Кто знает, что им только снится — наверное, вспоминают всякое. А еще они постоянно куда-то бегут. Вон, погляди.
Рафаэль знал: то, что Малелеил приходит к нему в комнату и спит долгими темными вечерами в его кровати, это счастливая примета. Морна рассказывала, что кошки иногда прокрадываются в детскую, забираются в колыбельку и крадут у младенцев дыхание, поэтому нельзя пускать Малелеила ни в комнату Леи, пока там малышка, ни к Рафаэлю, потому что он слишком много спит. Иоланда ей возражала, мол, какая чушь: Морна просто повторяет чепуху, которую льет ей в уши тетя Эвелина. Конечно же Малелеил приносит удачу, ведь у него самые красивые на свете глаза и мех! Однако, когда Рафаэль протягивал руку погладить кота, тот иногда издавал едва слышный недовольный утробный звук: сейчас он не желает, чтобы его трогали.
Бронхит и жар не отступали четыре дня. Был приглашен доктор Дженсен и нанята больничная сиделка с морковного цвета волосами, которая привезла с собой невероятное количество багажа (я люблю, объяснила женщина, когда все мои вещи под рукой — она боялась, что замок Бельфлёров окажется таким же, как с виду: холодным, сырым и неуютным) расходы не имели значения. (Рафаэль подслушал, как в разговоре об этом Гидеон сказал Юэну: расходы не имеют значения.) Когда сиделка думала, что Рафаэль спит, она опускалась на колени и принималась молиться, шепча: «Господь милосердный, сделай так, чтобы этот мальчик не умер у меня на руках, не дай ему умереть, я знаю, ты не обойдешься со мной так жестоко…»
Конечно, он не умер. С восторженным трепетом думал Рафаэль о том, насколько далек он от смерти. Заходя в пруд, он чувствовал живучую силу, прохладную упругость воды, которая никогда не позволила бы ему утонуть.
В тот день что-то ударило его в лоб с ужасающей, нежданной силой, и он свалился с плота в воду, так быстро, так внезапно, будто сам мир перевернулся и сбросил его с себя, избавился от него, как от прицепившейся к одежде колючки. Наверное, он закричал, заплакал — Рафаэль вроде бы слышал удивленный детский крик, — но времени оглядываться и думать не было: темная вода поднялась к его рту, к носу, к широко распахнутым глазам. Того, что происходило, просто не могло быть, и тем не менее, когда он был уже в воде и беспомощно барахтался, откуда-то сверху, из воздуха, на него обрушился еще один камень, а темный ил со дна взметнулся навстречу. Его тело боролось. Руки, ноги. Он хватал ртом воздух там, где воздуха не было, где была лишь вода, вода и ил, а он все рыдал, глотая и задыхаясь — отчаявшийся, потерявший надежду, обреченный; он рыдал, потому что знал, что тонет, даже когда больше не помнил, что он — Рафаэль, которому суждено утонуть: часть его разума (она будто парила чуть поодаль, невидимая и не имеющая глаз), отстранившись от отвратительного барахтанья, понимала, что сын Доунов пришел сюда, чтобы убить его, именно убить — и у него получится, и никто ничего не узнает.