Вскоре после этого Плач Иеремии и выбежал из дому навстречу грозе, решив непременно спасти лошадей — тщетно Эльвира умоляла его остаться в доме, а Ноэль пытался удержать силой. Он так страстно хотел, так стремился… Это была почти физическая потребность — покинуть относительно безопасный отчий дом и ринуться в сердце ненастья; ему слышалось ржание лошадей, казалось, что он один способен спасти их от прибывающей воды. Иеремия, Иеремия! — звала Эльвира и какое-то время шла за ним по колено в грязи, пока он не скрылся, затерявшись во мраке. Он так страстно желал, так стремился исполнить свой долг…
Уносимый прочь потоком воды, который вышиб почву у него из-под ног, ударившись головой об обломок вырванного с корнем дерева, захваченный ужасной бурей (по ярости почти не уступавшей той, что разрушила планы Леи по празднованию столетнего юбилея прабабки Эльвиры), он на миг, прежде чем потерять сознание, вдруг осознал, кого так отчаянно хотел спасти из затопленной конюшни: конечно же своего пони Бербера — прелестную серую в яблоках лошадку с огромными блестящими глазами и длинным, густым, словно пряжа, хвостом, Бербера, товарища блаженных дней его детства, детства Феликса. И ему так хотелось ринуться в эту бурю, он так стремился отдаться ее власти, словно лишь такое вот яростное крещение, столь далекое от грубых призывов Бельфлёров и их «крови», могли избавить его от воспоминаний о лисьих трупиках, об их окровавленных челюстях. Я — не один из вас, вы же видите! — молил тонущий.
Убийство шерифа округа Нотога
В то последнее лето действительно казалось, что Джермейн утратила свою «силу» — очевидно, она никак не предвидела смерть своего двоюродного дяди Хайрама и, не считая приступов необъяснимой апатии, придававшей ее хорошенькому личику несколько угрюмое выражение, да двух-трех бессонных ночей накануне ее четырехлетия, казалось, она вовсе не чувствует приближения неминуемой катастрофы, а именно крушения замка Бельфлёров и гибели почти всех его обитателей.
Так, утром в день покушения на жизнь ее дяди Юэна девочка не выказывала никаких признаков тревоги. Напротив, она отлично выспалась и утром проснулась в прекрасном настроении. За завтраком на террасе Лея украдкой следила за дочкой, слушая, как та щебечет с одним из слуг про свой забавный глупенький сон или (по словам Джермейн) сон одного из котят — о котятах с крыльями, которые умеют летать, а если захотят, то плавают на лодке по озеру, и все там было в желтых лютиках, и кто-то раздавал кексы с клубничной глазурью, — и Лею вдруг поразила мысль: ведь Джермейн — самый что ни на есть обычный ребенок.
Умненькая, хорошенькая, подчас капризная, подверженная приступам упрямства, как все дети. Конечно, она была крупновата для своего возраста. Но, если честно, любой человек, не знавший ее, увидел бы в ней нормального ребенка — иными словами, самого обычного ребенка. Ее глаза, в которых, как казалось Лее еще недавно, сиял божественный свет, сейчас просто по-детски блестели. А ее бурное физическое развитие первых двух лет несколько замедлилось, и теперь она была лишь на дюйм-другой выше средней четырехлетки. Джермейн была поразительно смышленой, это правда: она сама каким-то образом научилась читать, решала простейшие примеры, а временами, если была в настроении, отвечала на вопросы взрослых с серьезным, «взрослым» видом. Но ее смышленость и сообразительность больше не казались Лее чем-то выдающимся. По сравнению с Бром-велом…
Словно прочитав ее мысли, девочка робко повернулась к матери. Умильный рассказ про котят, про полеты и маленькие кексы оборвался, служанка вернулась в дом, и какое-то время мать и дочь смотрели друг на друга, без слов, без улыбки, с некоторой опаской. У нее и правда очень красивые глаза, думала Лея: палево-болотного оттенка, не в Гидеона и не в меня, с густыми-прегустыми ресницами — и, как правило, сияющие от любопытства. Однако, отметила она с нахлынувшим смятением, в них нет ничего особенного.
Девочка в смущении опустила голову ниже, не сводя при этом взгляд с матери. Это была ее фирменная манера, которую Лея считала жеманной и трогательно-фальшивой, этакая псевдомольба: люби меня, не сердись на меня! — хотя девчонка прекрасно понимала, что никто и не собирается на нее сердиться (эта чепуха про сон и правда начала Лею раздражать) и что, конечно, все ее любят.
Разве Джермейн не знает, разве этот несносный ребенок не знает, как невозможно сильно ее любят?..
Видимо, что-то в лице Леи расстроило Джермейн, потому что она не сводила с матери глаз, все ниже и ниже наклоняя голову, а теперь еще и поднесла пальцы ко рту, чтобы пососать, хотя Лея строго-настрого запретила ей это делать.
— Джермейн, не надо, — прошептала она.
В саду, окруженном стеной, стояла полная тишина; ни пения птиц, ни шелеста листьев, даже в безмятежном дымчатом небе не было никакого движения, словно оно было просто гигантской перевернутой чашей с видневшимися тут и там тончайшими, с волос, трещинками. Мир словно остановился в то августовское утро, пока Лея и ее маленькая, странная дочка глядели друг на друга в молчании, становившимся все более натянутым.
Вдруг складочки между бровями Леи стали глубже — она, не думая, смахнула со стола на землю еще не раскрытую «Файненшиал таймс» и сказал, чуть не плача:
— Но что же я буду без тебя делать! Что мне делать, как дальше жить! Ведь я уже совсем близко… к завершению моего замысла — и ты не можешь, ты просто не можешь предать меня сейчас!
А через каких-то восемнадцать часов в спальне квартиры Розалинды Макс на двадцать четвертом этаже нового небоскреба — «Нотогской башни» — спящего Юэна поразили выстрелы анонимного убийцы, который всадил семь пуль в его беззащитное тело с расстояния не больше десяти футов. Пять из них пронзили ему грудь, одна прошла через правое плечо, а еще одна — скользнула по черепу. Когда Розалинда (которая по милости судьбы находилась в это время в ванной и, пока длилась стрельба, дрожала там в диком страхе) наконец вышла, то увидела, что ее брутальный любовник лежит распростертый поперек кровати, у самом изголовья, не двигаясь, весь залитый кровью.
Так же, как милый бессмысленный сон Джермейн никак не намекал на печальную участь ее бедного дяди, так и сон самого Юэна не был пророческим. Он, как всегда, спал глубоко, почти в оцепенении, с клокотанием вдыхая и выдыхая воздух; глядя на этого человека, забывшегося сном младенца, никому бы и в голову не пришло заподозрить, что его могут смущать сущие пустяки вроде сновидений, да и вообще какие-либо мысли. И это правда. Если Юэну и снились сны, он забывал их тотчас по пробуждении. Даже те, кто любил его, не мог бы причислить его к интеллектуалам, и тем не менее он питал почти патрицианское презрение к родственникам Бельфлёрам, подверженным предрассудкам. Не забивайте мне голову вашими деревенскими бреднями, говорил он, порой в шутку, а порой со злобой, в зависимости от настроения. Он ни в грош не ставил жену, чьи страхи — «я боюсь за твою жизнь» — с тех пор, как он стал шерифом, тяготили его (тяготила его и сама Лили; если бы она хотя бы ревновала к Розалинде, жаловался он Гидеону и своим друзьям, если бы выказала какое-то здоровое любопытство, негодование — он бы вовсе не возражал; но эта ее вытянутая скорбная физиономия, ее вздохи, и слезы, и идиотские «предчувствия» по поводу грозящей ему опасности раздражали его. Конечно, он любил ее — ведь браки у Бельфлёров на редкость крепки, — но чем больше она сокрушалась, тем больше времени он проводил вне дома; а когда возвращался, то часто впадал в ярость и, прижимая эту дурищу к стене, кричал прямо в ее растерянное лицо: Да как ты смеешь ставить под сомнение мою любовь?).
Юэн, крепко сбитый, с вечно румяными щеками, находился в самом расцвете сил, когда повстречал Розалинду Макс в ночном клубе в «Фоллз» и подошел познакомиться, хотя она была в компании его политического соперника — Юэн счел его недостойным внимания. Он вскоре бросил свою прежнюю пассию, и с тех пор их с Розалиндой видели в городе три-четыре раза в неделю — яркая пара, хотя нельзя сказать, что прямо-таки красивая, хотя, безусловно, Розалинда была хороша, на свой грубоватый, вызывающий манер (она тратила больше часа, нанося на свое полное, круглое лицо слой яркого макияжа, чтобы кожа ее казалась сияющий, а поры полностью исчезали, и укладывая свою крашеную рыжую шевелюру, стриженную каскадом — для придания цыганистого вида — в пышную, нарочито сложную прическу; губы у нее всегда были безупречно алые). Все в городе знали, что Юэн от нее без ума, но в то же время ревнует к каждому столбу, и что он сделал ей, за несколько месяцев их связи, ряд дорогостоящих подарков: невероятно эффектный синий «Ягуар-Е» с салоном, обитым кроличьим мехом, серебряной фурнитурой и встроенным телефоном; кольцо с изумрудами, по слухам, фамильную драгоценность (которое беспечная дамочка вскоре потеряла, катаясь с неким другом на лодке по реке); холодильник, набитый стейками из вырезки; соболиную шубу до пят и двадцатипятифутовую яхту с лилово-зелеными парусами, не говоря о всяких мелочах. Пентхаус в новом многоквартирном доме с видом на реку был, разумеется, записан на Юэна; но ведь и сам дом принадлежал его семье. Чем меньше он доверял ей, тем больше бросался деньгами.