Едва я вышел на улицу, как внимание мое переключилось на проснувшийся город, и мысли смешались. Окончательно рассвело, и вставало настоящее тбилисское утро. Перед баней в только что политом скверике сидели старики, занятые нехитрым развлечением — мирно беседовали и перебирали четки. Я пока не решил, куда идти. Это был мой второй день в родном городе после пятилетней разлуки. Медленно двигался я по улице. Горожане покупали свежие газеты в киоске. На дверях книжного магазина висел замок, зато гастроном уже работал. Рабочие в синих халатах катили по тротуару порожние пивные бочки и втаскивали их в кузов грузовика. На стене дома рядом с гастрономом висела афиша, приглашавшая на концерт курдского ансамбля песни и пляски. Руководительница ансамбля Сусик Смо была весьма пышнотелой особой. Афишу украшал только ее портрет. Фамилия одного из артистов была выделена жирным шрифтом — Шалико Сиабандов[14]. Я расхохотался, прочитав эту странную фамилию. Уходя от афиши, я старался представить себе внешность Шалико Сиабандова, потому что проникся искренней симпатией к этому не известному мне артисту. Выйдя к бывшей Татарской площади, я все еще был в прекрасном расположении духа и продолжал посмеиваться. Время близилось к девяти. Город ожил. В троллейбусах заметно прибавилось пассажиров, и машины катили почти беспрерывным потоком. Бросилась в глаза миловидная девушка, сидящая за рулем автомобиля, что несколько удивило меня, отвыкшего от городской жизни. На миг мне представилось, что все здесь исключительно интересно и привлекательно проводят время, чего мне, увы, уже не видать, но я сразу сообразил, что будничная жизнь во многом отлична от того первого впечатления, которое производит на нас новая обстановка. Я вспомнил, что когда-то прекрасно ощущал внутренний ритм Тбилиси, однако сейчас некоторые вещи воспринимал так, будто впервые попал в этот город, а у той девушки, возможно, в самом деле очень интересная жизнь, но приходить к такому выводу, основываясь только на том, что она сидит за рулем собственного автомобиля, разумеется, очень глупо. В свое время я повидал множество мужчин и женщин, не знавших недостатка ни в машине, ни во многом другом, но жить, как они, даже со всем недоступным для меня комфортом, я бы сейчас не желал, хотя, наверно, не отказался бы от этого раньше, когда мне казалось, что я явился в этот мир срывать плоды наслаждений. Но тогда я был другим человеком. Теперь я уже не тот. Я давно потерял интерес к вещам. Я долго жил на лоне природы, а там человек по-иному воспринимает бытие. Вечерней порой ты выходишь за околицу и спешишь к уединенному нагому холму. Здесь старое сельское кладбище. Печальнее дерево олэ глядит на выщербленные ветром могильные камни. Присядешь на такой камень, поглядишь на лесистые горы, на желтеющие по склонам хлебные нивы, посреди которых возвышается колок столетних сосен, а солнце тем временем медленно клонится к западу. Закатный свет озаряет ущелье, и ты видишь пространство, словно подергивающееся золой, и в этой загадочной безмолвной неподвижности ощущаешь вечность вселенной, и суетность благ земных становится ясной для тебя. Неожиданно ты обретаешь стремление к умеренности, к сдержанности, как в преуспеянии, так и в неудачах, как в радости, так и в горе; тебя уже не прельщает богатство, хотя ты прекрасно сознаешь порочность бедности. Все это исчезает из твоих желаний, и тебе хочется постигнуть одно — для чего ты кратким мигом явлен в сем вечном мире?..
Тем временем я поравнялся с аптекой. Мне вспомнился юноша, когда-то давно выскочивший из этой двери: я видел его меньше минуты, но запомнил на всю жизнь. Держа в руках кислородную подушку, он, всхлипывая, куда-то бежал в холодную, зимнюю ночь. Наверное, здесь поблизости, в душной комнате одного из этих старых домов, у него умирал кто-то близкий. Возможно, это была его мать…
Однажды морозным зимним днем — мне тогда не было и десяти лет — возвращался я из школы. Свернув на свою улицу, я увидел толпу у ворот одного из домов. Подходя к воротам, я заглянул в низкое окно первого этажа. Посреди комнаты лежала покойница — молодая женщина в белом платье. Гроб утопал в цветах. На стульях вдоль стены сидели женщины в черном, а вокруг стола беззаботно бегала девочка лет четырех-пяти с бантом а волосах. Я почему-то сразу понял, что умерла мать этой крошки, и сердце мое сжалось от боли, на глаза набежали слезы сострадания. Что станет с ней без матери? — подумал я, и внезапно мне стало жалко самого себя. Мне представилось, что эта женщина — моя мать, а девочка — моя младшая сестренка, которая не понимает ужаса происходящего. Я же чувствовал себя так, будто в самом деле навеки прощался с родной матерью. Я ощутил самым неподдельным образом смерть, хотя в данном случае она не касалась меня. Я не помнил свою мать, но, вернувшись домой, плакал именно по ней. Скорее всего, я оплакивал собственное сиротство и понятие «мама», существующее во мне само по себе, независимо от кого-либо, а моя родная мать в тот миг представляла собой только и только воплощенный символ этого понятия…
Я зашел в парикмахерскую.
…Чем дольше человек живет, тем реже он чему-то удивляется, никогда больше не бывает он таким непосредственным и искренним, каким был в детстве. Несмотря на это, с необъяснимым прозрением он заранее ощущает порой приближающуюся опасность или несчастье близкого человека…
Я взглянул в зеркало. Один из парикмахеров проворно вскочил и придвинул мне кресло. Из репродуктора лилась камерная музыка. Парикмахер усердно брил меня, а я думал о Мери. Любил я ее или нет? Конечно, по-своему любил, но не настолько, чтобы не мочь жить без нее. Сейчас я вспомнил о ней потому, что в ту пору, когда мы встречались, я обычно думал о ней в парикмахерской, и постепенно это превратилось в своего рода условный рефлекс. После бритья каждый мужчина, если он не безнадежный урод, так или иначе хорошеет. Вот почему в те годы после бритья я старался встретиться с Мери и понравиться ей. Конечно, это происходило бессознательно, но было именно так. Тогда я брился всего два раза в неделю и в такой день обязательно спешил к Мери. Мы познакомились, когда я учился на последнем курсе института, а Мери — двумя курсами ниже. Она приехала из Сухуми и снимала комнатушку на первом этаже старого дома по Коджорской улице. Вечерами я, бывало, стучался к ней в окно. Отодвигалась занавеска, выглядывала Мери, улыбалась и тихонько отворяла дверь. Я на цыпочках крался общим коридором и оказывался у Мери. В комнате за стенкой обитала чета старичков. Никогда, за исключением единственного раза, не видел я, чтобы они покинули свою обитель. Когда я поднимался по улице, первым меня встречало их окно, потом окно Мери. Оба были забраны снаружи одинаковыми железными решетками. По вечерам окно стариков горело теплым светом — посреди комнаты висел старинный красный абажур, и, если шторы не были опущены, я видел, как старички сидели за столом и пили чай. По-моему, они чаевничали с утра до ночи. Стол у них постоянно бывал накрыт, в любое время дня, видимо, убирать они ленились. На столе стоял блестящий никелированный чайник, чашки с блюдцами, тарелки, крохотные розетки, хлеб, масло и банки с вареньем. Остаток своих дней старички мирно проводили за чаепитием. Никогда я не слышал их голосов, никогда не встречал их в темноватом общем коридоре. Несмотря на это, Мери с опаской проводила меня в свою комнату. Ей не хотелось, чтобы соседи узнали, что я прихожу к ней, а иногда остаюсь и на ночь…
Ночь выдалась холодная. Немного подвыпив, я пришел к Мери. Мы лежали на тахте. В полночь она разбудила меня. В комнате было темно, но свет уличного фонаря за окном позволял различать предметы.
— Вставай, одевайся! — встревоженно тормошила меня Мери.
— Что случилось?
— Мама приехала!
Ее мать жила в Сухуми.
Создалось глупейшее положение. В окно не вылезешь — снаружи решетка, в дверях мы наверняка столкнемся.
— Где она? — бессмысленно спросил я.