— Ты бы осталась здесь, со мной, навсегда? — спрашивал иногда Каха.
— Конечно! — не задумываясь, отвечала Дареджан.
— А выдержала бы?
— С тобой везде бы выдержала!
И хотя Каха понимал, что пока женщина не прибрала тебя к рукам, она согласна на все условия и до времени не обнаруживает своих желаний, приберегая их на потом, ему было сладко слышать эти слова, и он убеждал самого себя в искренности Дареджан. В тот миг Дареджан и в самом деле была искренней, преисполненной ожиданием, реальность и вправду казалась ей такой, претензии, наверное, возникли бы позднее, но Каха видел в этом безграничную самоотверженность, а не обыкновенный женский инстинкт. Он был снова счастлив, как когда-то, и именно в это время ему, находящемуся на вершине безграничного блаженства, принесли телеграмму, извещающую о рождении сына.
— Что делать? — спросил он у Дареджан, стыдясь своего притворства, ибо знал, что сегодня же отправится в Тбилиси.
— Ты должен ехать к сыну, — ответила Дареджан.
Вернувшись в город и увидев своего первенца, Каха почувствовал, что отныне уже не принадлежит самому себе. Он уже не был свободен. Он видел безграничное счастье Рукайи, которую ничего не интересовало на свете, кроме младенца, и проникся к ней глубочайшим уважением, вдобавок именно теперь вспомнилось высказывание одного мудрого человека: «Для достойной женщины цель жизни — ребенок, а мужчина — только средство». Что ж, в таком случае и достойный мужчина должен требовать от достойной женщины только этого, — согласился в душе Каха, и безмерное самозабвение Дареджан, которая говорила, что даже ребенка не будет любить так сильно, как его, уже не наполняло гордостью, а казалось довольно сомнительным. Видимо, то, чем пожертвовала для него Дареджан, не было для нее таким значительным, как это представлялось моему другу. Если это действительно было так, тогда этой жертве, этим отношениям недоставало надежности, и легко можно было предположить, что Дареджан так же бездумно могла открыть другому — подвернись он в то время — душу и объятия. Несмотря на такие мысли, Каха и в Тбилиси продолжал встречаться с Дареджан, не в силах отказаться от наслаждений, которые та дарила ему. Дареджан не требовала от него никаких жертв, и, вопреки сомнениям, он чувствовал, что эта женщина по-настоящему любит его, и это ощущение рождало ответное чувство. Он совершенно запутался, сбился с толку, раздвоился, уважение к жене, появившееся после рождения сына, не могло победить любви к возлюбленной, он все больше и больше терял голову, и душа его уже не лежала к работе, хотя положение обязывало его быть именно теперь особенно прилежным. В таком неопределенном состоянии находился Каха, когда ребенок заболел. Заболел тяжело, шли дни, а улучшения не наступало. Врачи советовали набраться терпения, но, глядя на мучения сына, Каха терял последнюю стойкость; ночи напролет в оцепенении просиживал он у постели младенца, до свету не смыкал глаз, а днем, если не приходилось бегать за врачами или лекарством, устраивался в углу тесной кухни и отупело курил сигарету за сигаретой. Потом снова подбиралась темная, беспросветная ночь, безнадежная, непроницаемая, таящая тысячу возможных напастей, и сознание его, так же как мир и время за окнами, покрывалось мраком, и в этой беспросветности не брезжило и огонька надежды. А когда у человека иссякает последняя надежда, когда собственное бессилие доводит его до отчаяния и спасения ждать неоткуда, тогда вспоминают о боге. Наверное, отсюда исходят обеты и жертвоприношения — из этого бессилия. Нужно особенное счастье или тяжелейшее горе, чтобы человек обратил взор к чему-то, стоящему над ним; беспомощный, попавший в безвыходное положение человек будто и впрямь приобщается к чему-то, превосходящему его силы и реальные представления, словно чувствует проявление и существование этого нечто, и ему кажется, что путь его освещается, угасшая надежда возгорается, становится ясной причина несчастья и выход из него. В одну из тех страшных ночей Каха счел причиной несчастья собственные грехи, двуличие и двоедушие и решил пожертвовать любовью Дареджан, которая приносила ему огромное счастье. Он дал обет — если поправится мальчик, с Дареджан будет покончено. И хотя после выздоровления сына он не смог сразу выполнить своей клятвы, но постепенно стал отдаляться от Дареджан, само провидение помогало ему, потому что события развивались так, что в конце концов они окончательно расстались друг с другом.
Вскоре совсем стемнело. Мы утолили голод, перевели дух и взялись за сигареты. Несколько стаканов, выпитых за обедом без лишней болтовни, разморили меня, а Каха, наоборот, воодушевился, и его потянуло на излияния. Приглушенный свет настольной лампы едва рассеивал полумрак. Я сидел у окна, глядя на овальный блик света на стене, и слушал Каху. Он был убежден, что Рукайе ничего не известно о существовании Дареджан, нет, причина разлада кроется совсем в другом. Они ни на йоту не уважали друг друга, и созданная ими семья походила на наспех построенный карточный домик. Все это Каха связывал со своим общественным положением. Он был недоволен службой, его проекты пропадали втуне. Почему? Да, оказывается, потому, что ему недостает расторопности, хитрости, а может быть, и нахальства, без которых трудно добиться успеха и признания. Некоторые большую часть времени и энергии посвящают не серьезному труду, говорил Каха, но всевозможным уловкам, чтобы пролезть, протиснуться, пробиться и завоевать так называемое положение. Что такое положение? Забота об утробе, забвение всего остального, наплевательское отношение ко всему.
— А я в этом деле растяпа, неудачник… — заключил он.
Я молча слушал его. Он в самом деле был одаренным человеком и с первых же шагов заявил о себе. Однако после окончания школы он забросил рисование и увлекся архитектурой. Блестяще закончил институт, его проекты часто побеждали на конкурсах, но именно с того времени появились завистники, и бывали случаи, когда работы Кахи присваивались менее талантливыми, но более пронырливыми коллегами — под видом соавторства или в иной форме. По окончании института он снова вернулся к живописи и тут, по мнению знатоков, достиг определенных успехов, но, кроме пустых, ничего не значащих слов, ни в ком не встретил поддержки. Напротив, число завистников и равнодушных все возрастало. Он не отчаивался, в последнее время прилежно трудился, формировался, рос, но при этом постепенно превращался в отшельника, ничем не мог пробить стену безразличия и исподволь пришел к выводу, что его творчество в данный момент не нужно родному народу и никак ему не интересно. Все были увлечены такими вещами, практический результат или материальная выгода которых уже сегодня давали осязаемые плоды.
— Тут мы верны одному из заветов Христа: не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем, — горько рассмеялся он.
Я слушал его и чувствовал: он в самом деле убежден, что забота об утробе обуяла всех от мала до велика, что ради бездушного практицизма преданы забвению насущные духовные потребности. Поэтому он уверял меня теперь, что литература и искусство больше никому не нужны, если они не приносят вещественной или денежной выгоды. Литература и искусство — это игра фантазии, а в нашу меркантильную эпоху такая игра никого не забавляет. Если кто-то еще продолжает серьезно смотреть на это дело, тот не чувствует духа времени. Сегодня никого не интересует, кто ты, сейчас самое главное — что у тебя есть, каким имуществом ты владеешь. По мнению Кахи, наступил такой период, когда труд считается зазорным, а поиски легкого пути и беззаботной жизни стали чуть ли не законом. Он говорил, что нация предается поразительной беззаботности, самодовольству и неге, но это никого не волнует, потому что большинство думает только о себе, старается побольше урвать у жизни, совершенно не заботясь, что оставят по себе будущим поколениям. Исчезли образцовые, смелые, избранные люди, сфера интересов и поле деятельности которых выходили бы за рамки личного. Каждый забился в свою скорлупу, окопался в собственной норе и старается как можно лучше обставить ее, а что происходит вне его норы и скорлупы, никого не волнует, словно никак не касается. В цене только благополучие — и ничего больше. Талант и ум становятся объектом внимания только в том случае, если ты ухитрился этим умом и талантом сколотить состояние, упрочить свое положение, но если тебе этого не удалось, никто тебя и в грош не ставит, а собственная жена может обозвать тебя неудачником и в один прекрасный день уйти от тебя, прихватив с собой сына, с которым ты связывал самые заветные чаянья и надежды, мечтая вырастить его таким, как хотелось бы тебе. Но, оказывается, и сие от тебя не зависит, и ты остаешься один как перст, бесцельно слоняешься по улицам, а тут тебя хватает некая досужая дама и начинает щебетать о твоем творчестве, о твоих картинах, эта беседа, видите ли, развлекает ее, а ты уже дошел до такого предела, что ее болтовня приводит тебя в бешенство; ты уже настолько пал духом, что саркастически смеешься, когда тебя хвалят за работы, которые ты сделал, когда был наивен и полон надежд, когда верил в необходимость собственной деятельности, но сейчас ты уже не тот, сделанное когда-то потеряло в твоих глазах былую ценность, ты полон сомнений в необходимости твоей деятельности, ты хочешь молчать, ибо твое слово не находит слушателя. Несмотря на это, ты чувствуешь: проповедник правды все-таки нужен, но — недостаточно одних проповедей. У жизни свои законы, и всякая проповедь только тогда к месту, когда диктуется законами самой жизни, а не личным желанием и волей проповедника. Каждая проповедь нуждается в своем моменте и в своей пастве, которая готова внимать ей, в противном случае она остается гласом вопиющего в пустыне. Что делать человеку, к чему ему приложить руки? Он должен пить вино, пьянствовать, надираться, нажираться, нарезаться, тонуть в этой отраве, забывая болячки, забывая все на свете…