— Как ты, Тархудж? Что нового в твоей жизни?
— Ничего. А здесь как, что происходит?
— Ничего!
Каха вышел на кухню. Оттуда доносился звон тарелок и столовых приборов. Оставшись один, я оглядел комнату, порылся в книгах, беспорядочно наваленных на подоконнике: «Введение в индийскую философию», «Бхагаватгита», «Рамаяна» — мой друг не на шутку увлекся Индией. Я наугад вытащил из этой кучи толстую книгу и перелистал ее. Это оказался какой-то том Достоевского. Книга внезапно напомнила мне о бедняге Нике. Ника — о Мери, и два случая, связанные с ними, всплыли из глубин памяти…
Как-то, в студенческие годы мы с Никой забежали к Кахе. Дверь комнаты встретила нас открытой. Каха, свернувшись на тахте, спал в одежде. Он был пьян. На полу валялась раскрытая книга. Наш друг, видимо, пытался читать, пока не заснул. Это был какой-то роман Достоевского, не помню уже, какой именно… Ника ухмыльнулся и с удивленным видом заявил:
— Если Достоевский нагоняет на него такой сон, крепкие же у него нервы, брат.
Именно в то утро, когда я впервые провел ночь у Мери, и, выйдя от нее на рассвете усталый, протрезвевший, неспавший, снова возвратился в дом Важа, откуда несколько часов назад я последовал за Мери, то там, среди ребят, бдевших около покойника, застал Нику. Я уселся в угол, не считая себя достойным находиться здесь, все казалось мне отвратительным и бессмысленным. Потом ко мне подсел Ника. Рассветало. Ночь таяла, и в комнате похолодало. Я встал и вышел в коридор покурить. Накурившись, я не вернулся в комнату, а отправился домой. Фиолетовый свет заливал безлюдную улицу. По дороге меня нагнал Ника, мы долго шли вместе, тогда-то он и сказал, что всегда предчувствовал преждевременную и трагическую гибель Важа. Я спросил, почему. А он ответил, что есть люди, с рождения отмеченные печатью обреченности, они всегда выделяются среди прочих, словно им вечно недостает времени, словно они спешат жить, будто изначально знают, что конец их близок. Сам Ника ничем выдающимся не отличался, а погиб через несколько лет от пустяковой операции…
Я закрыл книгу и положил ее на место. Снова обвел комнату взглядом. Пианино стояло там же, где и раньше, но комната казалась чужой. Исчезли ружье и патронташ. В одном углу лежали детские игрушки, у стены в беспорядке валялись Кахины рисунки и проекты. Платяной шкаф был передвинут. На стене прибавился портрет Кахиного сына. Ликующий бутуз смеялся во весь рот, показывая белые зубки. Когда Каха вошел в комнату, я спросил, где его домочадцы. Держа в руках мокрые тарелки и стаканы, он оглянулся на снимок, и на мгновение замер в рубашке с расстегнутым воротом, галстук он распустил, куртку снял, рукава синей рубашки засучены, вероятно, боялся замочить их, когда мыл тарелки. Потом он отвел глаза от снимка сына:
— Жена развелась со мной, забрала сына и вернулась к матери. Третий месяц живу один.
— Что случилось?
— Разве поймешь, всего понемногу… Не стоит говорить об этом, — он расставил на столе тарелки и стаканы и снова повернулся к двери, — не скучай, Тархудж. Поджарю картошку и вернусь…
Я оперся руками о подоконник. К карнизу была прибита полоса заржавевшей жести. Я глядел на блестящие крыши, на темно-синее пространство, усеянное точками света. Огоньки переливались и мерцали, как драгоценные камни на синем бархате. Из противоположного дома доносились звуки фортепьяно и чей-то пронзительный баритон. Обладатель баритона обрабатывал голос: «а-а-а-а, э-э-э-э!» История Кахи огорчила меня, но я не особенно удивился, будто с первой же минуты понял, что дела его неважны. То унылое выражение лица, которое поразило меня сначала и с которым я вскоре свыкся, разумеется, было вызвано не только смертью дяди Ираклия, и сейчас мне казалось, что я сразу раскусил причину его подавленности. Вообще странной была его женитьба. Он сидел в кино. В зрительном зале было душно, да и фильм показывали никудышный. Тот день, наверное, ничем бы не запомнился ему, если бы сидящая рядом девушка не потеряла сознания и ее мать не подняла истошный крик. В задних рядах тоже начался переполох. Каха машинально подхватил девушку, а невыдержанность истеричной матери настолько взбесила его, что он прикрикнул на нее: «Успокойтесь и не пугайте дочь!» Затем он принялся успокаивать девушку, лежащую на его груди: «Не бойтесь, дышите глубже, возьмите себя в руки». Пульс ее частил, и Каха, вероятно желая приободрить, погладил ей руку. Девушка открыла глаза. Лицо ее неясно белело в темноте, но Каха чувствовал, как она благодарна ему, потому что положила ладонь на его руку, словно полностью доверившись ему. Не исключено, что близость мужчины и внимание моего друга были приятны ей. Она бессильно прошептала: «Спасибо, мне уже лучше». Зрители из заднего ряда успокаивали встревоженную мать.
— Если хотите, выйдем на воздух. Вы можете встать? — спросил Каха у девушки.
Девушка поднялась. Поддерживая ее за талию, Каха повел девушку к выходу. Позади причитала мать. Они вышли на свет из темного зала и тут впервые взглянули друг на друга. Наряд девушки был чересчур прост и безвкусен, она вызывала жалость, да и держалась застенчиво и скованно, как те люди, у которых нет веры в себя. Молоденькая, она походила на высохшую старую деву, что, вероятно, было скорее результатом замкнутой жизни, нежели внутренней стыдливости. Но так или иначе, Каха вежливо осведомился:
— Как вы теперь себя чувствуете?
Девушка с благодарностью ответила, что ей значительно лучше. Мать прижимала к груди свою побледневшую дочку, все еще не в силах успокоиться. Она производила впечатление некультурной женщины, вздорной и малодушной. Совершенно необязательно было поднимать такую панику. Потом девушка подняла на Каху благодарные глаза:
— Возвращайтесь в зал, не пропускайте фильм…
Произнося эти слова, она выглядела такой несчастной, что Каха не подумал последовать ее совету, а проводил их на улицу, поймал машину и отвез женщин домой. Он чувствовал, что они уповают на него, как на ангела-хранителя, и это, очевидно, льстило моему другу, ибо, что ни говори, каждому приятно снискать славу благородного человека. Женщины жили на Вере, в Вардисубани. В темном и узком тупике они остановили машину перед старым двухэтажным домом с небольшим садом на задворках. Девушку звали Рукайя, и это театральное имя показалось Кахе наивным и смешным. Возможно, он чувствовал себя благодетелем, во всяком случае, прощаясь, довольно покровительски пообещал:
— Завтра непременно навещу вас, я уверен, что все обойдется, а сейчас отдыхайте.
Обрадованная мать всячески благословляла Каху, не зная, как отблагодарить его.
— Приходите, дорогой, обязательно приходите, — твердила она.
Здесь необходимо сказать, что мой друг не был избалован женщинами, и сам не придавал им большого значения. «Женщина нужна, когда ее нет, а когда она есть и с этой стороны все в порядке, тебя тянет совсем к другому, тебе уже не до женщин, а они требуют постоянного внимания и связывают по рукам занятого делом человека», — говаривал он. Не знаю, насколько искренним было его заявление, но он приводил в пример покорителя Константинополя, султана Мехмеда, который настолько увлекся одной красавицей из своего гарема, что в конце концов убил ее собственными руками, потому что, кроме нее, ни о чем не мог думать и запустил важнейшие государственные дела.
На следующий вечер, вспомнив о Рукайе, Каха подумал, что в его визите нет никакой необходимости, но… (потом он все это объяснял судьбой) все-таки решил сходить и узнать, как ее самочувствие. Может быть, ей нужна помощь? К тому же она, вероятно, обрадуется его приходу и вниманию, которым, по поверхностному заключению моего друга, девушка была явно не избалована.
Явившись к ним, он сразу понял, что его ждали, и остался весьма доволен, что выполнил свое обещание. Рукайя лежала в белоснежной постели и выглядела несравненно лучше вчерашнего. При виде Кахи глаза ее заблестели.
— Мы уже не надеялись, что вы пожалуете, — сказала мать, выдав то волнение или благоговение, которое они испытывали к своему благодетелю.