Мы пожали друг другу руки. Потом Вахтанг сел в машину, женщины помахали мне:
— Прощай!
— Прощайте!
И машина тронулась. Я пересек тротуар и вошел в здание вокзала.
У касс было немного народу, но не все обладали элементарным терпением, и некоторые старались пролезть без очереди, создавая лишний галдеж и скандалы. Почему мы так малодушны, нетерпеливы, даже в очереди постоять не можем! До каких пор будем жить эдак беспорядочно, хаотично и бестолково? — думал я, продвигаясь к окошечку кассы. Потом купил билет, спрятал в карман и поднялся в зал ожидания. Все скамейки там были заняты, и пахло довольно скверно. Черный, как арап, детина храпел вовсю, развалясь на одной из скамеек. Носки его спустились, рубаха задралась, обнажив мохнатый живот. Интересно, что привело его в этот город? Чего слоняется здесь столько народу, чего им не сидится на своих местах? Я зашел в туалет. Цементный пол был посыпан мокрыми опилками. Когда я мыл под краном руки, невольно взглянул в разбитое зеркало. Это зеркало напоминало мне далекую ночь, когда однажды, давно это было, возвращаясь с гор, я приехал в Тбилиси ночным поездом и именно перед этим зеркалом мыл руки. То лицо, которое смотрело на меня тогда, совершенно не походило на теперешнее, да и волосы у меня были погуще. Тогда я был небрит и тяжелый рюкзак оттягивал плечи. От усталости и бессонной ночи я еле держался на ногах, но стеснялся заявиться домой в такое позднее время. И, расположившись на одной из скамеек в зале ожидания, заснул как убитый. Утром я проснулся от холода, поднял голову — за широкими окнами огромного гудящего зала мерцал серый, холодный рассвет. Со сна я не сразу пришел в себя, мне показалось, что я все еще в поезде, и я спросил какую-то деревенскую женщину, сидящую на соседней скамейке: «Хашури проехали?» Мой вопрос, должно быть, удивил ее, но уже не помню, что она ответила. А в Тбилиси меня ждало страшное известие — за день до моего приезда зарезали моего друга Цотне…
Я оторвался от зеркала, прошел широким тоннелем с цементным полом и поднялся в зал ожидания на втором этаже. И тут негде ступить. Медленно прохаживаясь вдоль длинных рядов скамеек, я разглядывал людей. Некоторые спали, некоторые беседовали, другие сидели молча или читали газеты, многие сидели, привалившись друг к другу, истомленные ожиданием, кто-то шутил и смеялся. Кого только не было тут — женщины, мужчины, дети, старики, крестьяне, солдаты, грузины, русские, армяне, азербайджанцы, цыгане… Я проходил мимо них, простой сельский учитель. Сейчас я уже не гордился собой. Верно, мне искренне хотелось уехать из этого города и поселиться в деревне, но, кто знает, решился бы я на этот шаг, не потеряв после смерти тетки домашнего очага в городе? Кто знает, кому это было нужно? Прежде всего, видимо, мне самому, потому что мне нравилось жить в селе, нравилось уединение, а мои ученики, в которых я хотел воспитывать любовь к родной земле, стремились в оставленный мной город, поддавшись общему поветрию. Одна ласточка весны не делает, думал я, нужно что-то иное, чтобы народ снова вернулся к природе…
Я вышел на перрон и закурил. Пути были свободны. Только вдалеке на боковых ветках стояли пустые составы. На вокзале меня почему-то всегда охватывало необычайное настроение. Он представлялся мне мостом, ведущим к природе и еще к чему-то неизведанному. Однажды теплым майским днем — я тогда заканчивал школу — мы шумной компанией отправились с этого вокзала в Мцхету. Я стоял на ступеньках вагона и смотрел на зеленые луга, испещренные маками. Ветер дул мне в лицо, обдавая ароматом весны. Что-то безгранично отрадное и поразительно родное было в этом просторе, изрезанном отрогами гор. Наши девочки, боясь, как бы я не сорвался, уговаривали меня подняться в вагон, и я чувствовал себя героем. Потом одна худенькая молчаливая девочка, с которой мы познакомились несколько часов назад, помнится, ее звали Нуну, видимо желая показать всем, какая она отважная, осторожно опустилась на подножку и встала впереди меня. Моя рука, которой я держался за поручень, касалась ее обнаженного локтя. Когда поезд качало на стрелках, она невольно прижималась ко мне, и я чувствовал в своих объятиях ее худенькое тело, но в ту пору был настолько наивен и неискушен, что страшно конфузился и краснел до корней волос от этой нечаянной близости. Видимо, и девочка ощущала такую же неловкость, а может быть, ее пугала скорость поезда. Очень скоро она вернулась в вагон. Много лет пронеслось с той поры, и как-то раз из окна троллейбуса я увидел похоронную процессию. На секунду промелькнуло лицо молодой покойницы, и мне почудилось, что это Нуну, хотя я не был уверен, что усопшая — та самая девочка, которая прекрасным весенним днем, замирая от страха, стояла на подножке вагона, заключенная в мои объятия. Я больше нигде и никогда не встречал ее. И вот при виде лица покойницы безжалостная мысль овладела мной, я расспрашивал моих тогдашних спутников о Нуну, но ни один не помнил ее, будто она вдруг сгинула и исчезла. Неужели и вправду это она умерла, неужели исчезла навек?..
Бесцельно стоял я на перроне. Вдруг неподалеку заметил кудрявого, толстого и неповоротливого парня, который ссорился с пожилой женщиной в черном. От нечего делать я приблизился к ним и увидел, что парень слепой. У его матери — я сразу понял, что тщедушная изможденная женщина в черном его мать — текли по лицу тихие слезы. Я спросил у стоявшего там же седого старика, что стряслось. Оказывается, малому захотелось пить, и он попросил мать подвести его к фонтанчику, а она то ли неловко подвела его, то ли вода не шла, только слепой вдруг вспыхнул и толкнул ее. Несчастная плакала, а парень поносил ее: «Из ума выжила, дура, даже напоить не можешь». Бедняга куражился, как мог. Это был каприз калеки, они да больные больше всего почему-то изводят близких, на самых родных срывают свою злость. И мать и сын были достойны жалости. Вокруг них собрались носильщики и железнодорожники. Я попытался успокоить парня:
— Будет тебе, уймись, — ласково сказал я, — твоя мать тут ни при чем, сегодня во всем городе перебои с водой.
Я взял его за плечо и подвел к фонтанчику. Вода еле сочилась. Слепой жадно присосался, потом выпрямился и нервно стер с губ влагу:
— Черт побери, — сказал он, поворачивая ко мне лицо, а глаза его оставались опущенными, будто он что-то искал на асфальте. — Черт побери, я ведь не выдумал эту свою беду!
Мать его стояла поодаль, не осмеливаясь произнести ни слова. Она, разумеется, понимала причину его злости, и у нее было такое лицо, будто она явилась на этот свет для мук и страданий. Они оказались горийцами, во всяком случае, ждали горийского поезда, который должен был вот-вот подойти. Сунув руки в карманы, я прошелся до конца перрона. «Надо быть бездушным человеком, чтобы постоянно ощущать себя счастливым и довольным», — подумал я. У края перрона стоял почтовый вагон, туда грузили мешки. По ту сторону путей у кирпичной сторожки старательно плясали двое деповских рабочих, а третий колотил ладонями по деревянному столу, будто играл на барабане. Рабочие плясали кинтоури[32], особенно старался один, густоволосый парень в майке. Он раскидывал руки, вертелся, прыгал и приседал. Столпившиеся у багажного отделения железнодорожники, хохоча, подбадривали танцоров:
— Давай, жми, а ну, вприсядку!
Но те не обращали внимания на крики, скорее всего даже не слышали их, они плясали для себя, а не для публики. Глядя на них, и я развеселился. «Как пестра жизнь, один слезы льет, другой тут же радуется. Недаром говорят, что чужая беда как с гуся вода», — думал я, увлекшись этим зрелищем и забывая о слепом. Было ли это бездушием? А может, жизнь без душевной черствости вообще невозможна? Если счастье означает забвение горя, а забвение горя — бессердечность, то, значит, порой бездушие необходимо! Эти танцоры, судя по всему, были счастливы, во всяком случае, в данный момент, да и я получил удовольствие. Может быть, и этот вечер обещает быть таким же веселым. Эти работяги, вероятно, жили где-нибудь поблизости, в Нахаловке, у Лоткинской горки или на Авлабаре, где все в округе знакомы между собой, где маленькие домишки выходят в тесные дворики с общим водопроводным краном и щелястыми уборными в углу. Соседи давно сжились и, как родственники, знают всю подноготную друг друга. Вечерами мужчины собираются во дворе, один несет хлеб, другой — сыр, третий — зелень, четвертый может вынести лобио или что-то еще, соберут деньги, пошлют в ближайший погребок кого-нибудь из своих сыновей, мальчонку лет тринадцати — четырнадцати, тот возьмет у матери сетку, сложит в нее пустые бутылки и с удовольствием побежит за вином, зная, что если останется сдача, два-три пятака никто не спросит с него, и он истратит их завтра на семечки или на мороженое. Мужчины выпьют, закусят тем, что разложено на бумаге, пожелают друг другу удачи, говоря: «Хороший сосед лучше родича!» И чем больше пьют, тем громче становятся голоса, хохочут над срамными анекдотами, поругиваются, цыкают на детей: «Марш отсюда!» Могут даже сцепиться, но в конце концов вмешиваются женщины, загалдят, разведут мужей по домам. А утром те встанут с похмелья и целый день проведут на работе…