— Тогда судьбы нет.
— Почему?
— Потому, что возможность познать будущее не отрицает вероятности существования судьбы, но способность или возможность изменить ее говорят о том, что не судьба управляет человеком или явлением, но сама присутствует в человеке или явлении, является его руководящим индивидуальным свойством. То есть гибель Важа вовсе не была заведомо предопределена, но была причиной случайности.
— Человек заранее готовится к этой случайности. Его жизнь движется таким образом, что случай этот почти неизбежен, а почему он неизбежен, мы не можем уяснить, потому что существует великое множество явных или скрытых причин. Мы не способны разобраться в них, но они существуют.
— Не знаю, может быть, ты прав, может быть, ошибаешься.
— Наверняка это никому не известно. Я же верю, что все обусловлено заранее. Взять хотя бы твою близость с Мери, если хочешь знать, для чего-то это было необходимо… и тебе, и ей…
Приблизительно такую беседу вели мы, когда кто-то позвонил. Каха встал и вышел из комнаты. Я слышал, как он отворил дверь в темной передней и воскликнул:
— О, кого я вижу!
Послышался женский смех и приглашение Кахи: «Проходи, проходи». Затем он просунул голову в дверь.
— Посмотри, кого я привел! — обрадованно крикнул мне, и в этот момент в дверях показалась Мери.
Мы оба замерли. Мери улыбнулась. Эта была улыбка растерянности. Каха почувствовал наше замешательство и сам смутился, пытаясь развеять неловкость напускной радостью:
— Ты легка на помине, мы только что вспоминали о тебе! — сказал он Мери.
Говорить это было, разумеется, глупо. Мери могла вообразить, что мы тут сидим и сплетничаем. Я встал и облокотился о подоконник. Мери переступила порог. Каха снял с нее плащ и вынес в переднюю повесить. Потом снова просунул в дверь голову:
— Не скучайте, я за вином, мигом вернусь!
Немного погодя звякнули бутылки и захлопнулась дверь.
И вот мы остались одни, от неловкости не смея взглянуть друг на друга. Мне почему-то захотелось рассмеяться, и это, вероятно, было заметно по моему лицу. Я совершенно не был обижен на Мери, и она тут же уловила это. Со смущенной улыбкой подошла ко мне вплотную, обняла меня, прильнула ко мне всем телом, что, разумеется, взволновало меня, откинула голову и спросила:
— Ты очень злишься на меня?
— Нет, — сказал я, в тот же момент отметив в душе, что женщинам вообще свойствен дьявольский инстинкт, они прибегают к ласкам, когда хотят чего-то добиться. Я, действительно, нисколько не злился, даже был рад в некотором роде, что она вчера дала мне предлог расстаться с ней. То, что не удавалось мне, решилось само собой.
— Прости меня, я тебя очень люблю!
Все начиналось сызнова, я не потерял ее окончательно, как мне представлялось. Я обрадовался, и одновременно стало досадно, что ничего не изменилось, что меня снова ждет прежняя жизнь. Новизну и боль, вызванную разрывом с Мери, я предпочитал знакомому покою прежних отношений.
— Я пришла, чтобы увидеть тебя. Я знала, что ты здесь. Прости, прошу тебя!
— Что я должен прощать?
— Что я тебя выгнала.
— Глупости, я ничуть не обижен, — холодно ответил я и подумал, что если кто-нибудь наблюдает сейчас из окна противоположного дома, то, наверное, прекрасно видит, как Мери прижимается ко мне.
— Ты вчера причинил мне боль своими словами, но, умоляю, поверь мне, все это ложь, клевета…
— Что клевета?
— То, что тебе сказали.
— Мне никто ничего не говорил.
— Я знаю, что говорили… Между нами ничего не было, умоляю, поверь мне.
Я посмотрел ей в глаза, и мне стало жалко ее. Во взгляде Мери было столько мольбы, словно она заклинала: «Знаю, что ты не веришь, но все-таки поверь!» Видимо, в то время у нее не было иного выхода, вот она и лгала. Я пожалел ее еще больше.
— Ладно, верю! — сказал я, и вдруг на меня навалилась такая усталость от всей этой фальши, от столь сложных отношений, что, будь комната Кахи на первом этаже, я бы, возможно, не задумываясь, выпрыгнул в окно, убежал куда глаза глядят, скрылся бы где-нибудь в таком месте, где все просто и ясно, где людям не приходится ничего маскировать и приукрашивать, но я не знал, есть ли где-нибудь такое место…
Старик в очках, сидевший рядом, попросил у меня спички. Посасывая и причмокивая, он раскурил сигарету, вставленную в почерневший деревянный мундштук. В центре сада собрались фотографы и, размахивая руками, галдели ничуть не меньше сгрудившихся у бассейна маклеров. Немного дальше, развалившись на длинной скамейке, спал какой-то пьяный или бездомный.
На высокой раскидистой чинаре оглушительно чирикали воробьи. Мне было приятно сидеть здесь. Действительно, что может быть лучше тбилисских садов и скверов? Стиснутый со всех сторон городскими стенами, человек именно здесь улавливал первое дыхание весны. Зайдешь в сквер, и влажный запах оживающей земли обдаст тебя. Глянешь на деревья — почки лопнули, окропив нежной зеленью голые еще веточки. Присядешь на скамью после городской зимы и, как дикарь, возжаждешь леса. Смотришь на тепло одетых стариков, устроившихся на припеке, тоже выползли из своих холодных нор и греют старые кости. Весеннее солнце расслабляет. Старики играют в домино или беседуют, перебирая между делом янтарные четки. Скрежещет по улице трамвай, скрывается за углом, дребезжит его звонок, но ты все равно в лесу, в самой чаще, еще не созданы города, трамваи и самолеты, что с воем проносятся над сквером и пропадают внезапно. Ты не замечаешь их воя, его еще не существует. Ты прислушиваешься к земле, она зовет тебя, манит, притягивает, суля тишину и покой. Ты ощущаешь путь, пройденный до сего мига, и хочешь вернуться назад, уйти в чащу леса, но куда идти?!
Матери привели в сквер своих малышей и ищут, где посолнечнее. Тебе приятно видеть этих малюток и их молодых мам, что-то значительное, нежное и чистое пробуждается в твоей душе, словно юные стебельки трав в недрах промерзшей почвы. Проходящие парни с нескрываемой страстью пялятся на прелестных матерей или отпускают шуточки. Ты отводишь от них глаза, и тебя еще сильнее тянет вернуться назад, но ты никогда не сможешь осуществить свое желание, тебе нет спасения, город не отпустит тебя… И осень ощущается здесь загодя. Ты глядишь с аллеи Нарикалы на ботанический сад и замечаешь пестрые деревья. Водопад с грохотом разбивается о скалу, и осколками хрусталя разлетаются водяные брызги. Чуть пожухли покатые холмы, протянувшиеся до Коджори, серым налетом покрылась Шавнабада. На татарском кладбище — тишина. А под тобой, внизу, ласковое солнце глядит на островерхие церкви и дома, ласточкиными гнездами прилепившиеся к скалам. Город распахнут перед тобой, как на ладони. Орнаментом лежат на земле прижавшиеся друг к другу дома, крыши, улицы и дворы, отороченные зеленью деревьев. Далеко, на краю безбрежного пространства девственно приоткрылись белоснежные плечи Казбека. Там берет свои истоки, мчится Арагва, рассекая пылающие, багряные рощи, и ты разглядываешь далекие горы, на которые не раз поднимался…
Стоишь в одиночестве, смотришь на городской пейзаж и кажется, будто пред тобой не создание человека из камня и металла, но живой уголок самой природы, точно такой же, как жмущиеся за пазухой гор леса, как необозримая низина, пестреющая синими, алыми, желтыми или серыми пятнами… В городе полно скверов и парков. В Пушкинском сквере, к примеру, вряд ли отыщешь свободное местечко. Здесь ежеминутно останавливаются троллейбусы. Люди выходят, устремляются к подземному переходу, к широкой площади и к узкой, всегда переполненной и шумной Пушкинской улице, на которой бойкие продавцы с лотков торгуют мануфактурой. Троллейбусы пустеют, вновь наполняются и уезжают, на остановке толпится народ, одни бегут, спешат, другие идут медленно, неторопливо, громко беседуют, ждут троллейбуса, такси, а в сквере на длинных скамейках все так же сидят люди.