— Где вы живете? — наконец спросил я, чтобы Мери не вообразила, будто ее провожатый спит на ходу.
— На Коджорской улице.
— На Коджорской? — изумился я. — Я часто бываю в том районе, но почему-то ни разу не видел вас.
— Бывает, — снова ответила она.
— Хотя я вас откуда-то знаю, только не могу вспомнить.
— Я часто встречала вас вместе с Важа…
— Не знаю, не помню…
Мери испытующе покосилась на меня, печально улыбнулась, как бы уйдя в далекие милые воспоминания, и сказала:
— Полгода назад я обучала Важа английскому языку. Он часто приходил ко мне, и мы целыми днями болтали по-английски.
— Хорошо знать иностранный язык. Вы специалист по английскому?
— Хочу им стать. Я учусь на английском факультете.
Беседа постепенно наладилась. Главным образом мы рассуждали об английском языке, о его своеобразии. Я ни бельмеса не смыслил в нем, но внимательно слушал Мери — мне было приятно идти рядом с ней. Мы медленно шли по темным узким улочкам. Прохлада ранней осени загнала людей в дома, поразительная тишина царила вокруг. Затем Мери снова вспомнила о моем друге:
— Бедный Важа! Он был необычайно талантливый человек! — вздохнула она.
Я промолчал.
— Знаете, как быстро он усвоил английский? На что другому потребовались бы годы, он одолел в несколько месяцев. Он так горячо брался за все, словно чувствовал, что ему отпущена недолгая жизнь…
— Может быть.
— Когда Важа погиб, и вы были с ним в горах, правда? — спросила Мери и как-то сочувственно взглянула ка меня.
— Я был в лагере, — нехотя ответил я.
— Он был сильно изуродован?
В памяти моей возник тот день, когда я узнал о смерти Важа… Я сидел в палатке, на подступах к вершине… Перед глазами встал бесконечный, изнурительный, отвесный подъем, который без передышки одолела наша группа. Впереди меня шел Вахтанг, и весь путь, обливаясь по́том, согнувшись в три погибели, я видел только стальные кошки, привязанные к его ботинкам, — больше ничего не осталось в памяти, да я ни о чем и не думал, кроме одного — как-нибудь выдюжить и дотащить груз до ледника… Потом я вспомнил разбитого, изуродованного, искалеченного Важа. Никак не верилось, что это безжизненно распластавшееся на льду почти голое тело, едва прикрытое изодранной одеждой, когда-то принадлежало Важа, Важа — вечному непоседе, жизнерадостному, неугомонному, полному жизни и надежд… Иным я не мог представить его…
— Знаете, не стоит говорить об этом, лучше пойдемте, выпьем вина.
— Куда? — спросила Мери.
— Куда хотите, в кафе или в ресторан.
— Нет, уже поздно. Лучше посидим у меня, я живу одна.
В ту ночь мы долго разговаривали. Мы сидели за столом, пили вино и пьянели. Потом выключили свет, Мери сказала, что за стенкой живут старики и ей неудобно оставлять свет так поздно. Когда Мери уже в полной темноте села за маленький столик напротив меня и наши колени соприкоснулись, я вдруг почувствовал, что нынешней ночью останусь у нее. Я был уже пьян, язык немного заплетался, но голова оставалась совершенно ясной. Я взял ее руки в свои и сказал: «Ты мне очень нравишься, я люблю тебя!» В ту минуту я верил, что говорю чистую правду, но при этом понимал, что все было игрой, и ощущение это придавало мне смелости. Мери засмеялась. Не знаю, обрадовалась она или не поверила моим словам, но рук не отняла. Может быть, и она понимала, что все это было игрой, которую мы в ту минуту принимали за истину. Я сказал, что был счастлив познакомиться с ней. Мы произносили слова как можно тише, чтобы не беспокоить соседей, и этот шепот создавал особое настроение — волновал меня все больше и больше. Я шептал ей, что чувствую себя таким одиноким, что без нее мне будет очень плохо. «Знаю, — отвечала она, — нет ничего хуже одиночества». В глубине души мне было смешно и стыдно, ибо, несмотря на кажущуюся искренность наших слов, мы вовсе не стремились открыть друг перед другом душу, цель наша состояла в ином, к чему мы и стремились сейчас. А искренностью пользовались как маской, помогающей скрыть то, что сию минуту руководило нами обоими. Наши поступки смахивали на спекуляцию собственными переживаниями, я ощущал эту фальшь, но не хотел думать о ней… В ту ночь я действительно остался у Мери. «Все — балаган, — думал я, когда Мери обнимала и ласкала меня в постели, — оба мы кривляемся, ломаем комедию и обманываем друг друга…»
С того дня мы почти не разлучались. Когда Мери была рядом, думы о смерти Важа не так тяготили меня. И Софико постепенно забылась. Странное настроение владело мной в те дни — без Важа город казался мне обезлюдевшим. Когда я выходил на улицу, мне недоставало чего-то, чего ничем нельзя было заменить. Опустошенный и подавленный, бродил я по городу, но такая красивая осень стояла в том году, таким теплым было солнце, льдистая голубизна окутывала дали, пестрые сады, зеленовато-бурые холмы, окружавшие город, а вид далеких синеватых гор так ласкал глаз, что, невольно, вместе с тоской неведомая радость переполняла грудь, эта удивительная грустная радость не покидала меня, овевая гармонией мою душу. Может быть, причиной тому была и Мери, которая невольно облегчала мое горе, внося в мою жизнь что-то новое, неизведанное до сих пор. Никогда ни одна женщина не была так близка мне, и эта новизна увлекла меня. Почти ежедневно я заходил к Мери. Вечерами мы прогуливались по притихшим улицам, выходили на набережную, бродили по аллеям скверов, потом молчаливыми извилистыми улочками поднимались к Мери, где я оставался до утра. Иногда мы подолгу болтали лежа. Мери рассказывала о своей семье, много говорила о матери, о старшем брате, который, если не ошибаюсь, обосновался где-то в России. Она уверяла меня, что я очень похож на него, может быть, поэтому и любит меня так сильно, что всю любовь к брату перенесла на меня. Рассказывала она и о своей первой любви. «Я с ума сходила по этому парню, так любила его — дня не могла прожить. Мы поженились, но через месяц разошлись… Почему? Была причина. После него ты первый, кому я стала принадлежать, кого полюбила так, что…»
— Мы должны расстаться! — внезапно говорила она, приподнимаясь на локте и глядя мне прямо в глаза.
— Почему?
Оказывается потому, что она без памяти любит меня, не мыслит без меня жизни, разлука будет для нее таким же сокрушительным ударом, как смерть отца, и поэтому, пока она не привязалась ко мне еще больше, нам лучше расстаться, все равно в конце концов я ее брошу!
— С чего это ты?
— Ты обязательно бросишь меня, я чувствую… Я ужасно несчастливая!
— Не бойся, я никогда не оставлю тебя! — уверял я, потому что было ясно, что она именно это хотела услышать, поэтому и донимала меня внезапными капризами. Мои слова, разумеется, не были искренними. Пока я знал только одно — мне приятно быть рядом с ней, и без долгих размышлений я следовал за ходом событий. Я не очень-то доверял и клятвам Мери, уж слишком стремительно отдалась она мне, безо всяких колебаний, к тому же при весьма странных обстоятельствах, а существование мужа, которого она якобы безумно любила и с которым почему-то развелась через месяц после свадьбы, казалось мне сомнительным красивым плодом фантазии. Но у меня не было ни малейшей охоты выяснять истину. Прошлое в устах Мери звучало так романтично, что я с удовольствием слушал ее. И переживания бывшего мужа, который после развода по пятам преследовал ее, не давал ей проходу, собираясь, кажется, наложить на себя руки или зарезать Мери, походили на очень знакомую, милую, сентиментальную повесть, и мне вовсе не хотелось докапываться, что крылось за этим красивым вымыслом. Я понимал, что Мери приукрашивает свое прошлое, и старался подыгрывать ей, делая вид, будто верю каждому ее слову; хотя, стоит ли говорить, что я не верил мнем гому из ее выдумок, но убеждал мою подругу, что верю, чтобы не разрушать иллюзий. Поэтому, когда Мери уверяла, что самозабвенно любит меня, я отвечал не менее пылкими признаниями, твердил, что жить не могу без нее. Все это было игрой, которая в ту пору устраивала меня. Боль и горе, лежавшие на сердце, не ослабевали, но я не замечал их, увлекшись игрой. Поведение мое смахивало на бегство от действительности, Мери стала тем убежищем, в котором я спрятался. Мне казалось, что все настоящее происходит не на самом деле, а в каком-то фильме, в котором я принимал участие как актер, а не настоящий Тархудж. Я — Тархудж, словно со стороны наблюдал за актером — своим вторым «я», будто бы лично не принимая никакого участия в проделках своего второго «я», оставаясь холодным и трезвым зрителем.