Я уже говорил, что знал Вахтанга с детства. Одно время был частым гостем в их семье. Помню приземистый, стариннейший, четырехэтажный кирпичный дом на подъеме, сразу, как сворачиваешь к Вахтангу. Длинное, запыленное окно первого этажа выходило на улицу, на окне висела грязная штора, а в комнате всегда было темно. Днем и ночью горела коптилка на столе, скудно освещавшая потолок и высокие, прокопченные стены. Там обитали двое душевнобольных, мать и дочь. Они никого не беспокоили, вечно их можно было видеть молча сидящими за столом, на котором валялись консервные банки и разное барахло, но в детстве я почему-то боялся проходить мимо их окна. Иногда мать с растрепанными, совершенно седыми волосами, в черном платье, опершись руками о подоконник, сжав губы, с суровым и застывшим лицом глядела на улицу, где шумели и кричали возвращающиеся из школы дети. Дочь я часто встречал на улице, бредет, бывало, по тротуару, со спущенными чулками, в старых стоптанных чувяках, в перепачканном платье, сутулая, нечесаная, затравленная, ни на кого не обращая внимания, глядит себе под ноги, улыбается чему-то своему и тихонько бормочет. У нее приятные черты лица, она довольно молода, вероятно, ей нет и сорока, но тяжелый недуг так надломил и согнул ее, что мне становилось жутко, едва я замечал эту безобидную дурочку. Когда она попадалась мне, я непременно сходил с тротуара, пропуская ее, а Вахтанг, если у него находилась мелочь, смело приближался к ней, совал в руку деньги, а потом укорял меня:
— Чего ты боишься, ведь она — несчастный человек, и больше ничего…
И за это я особенно любил его. Я любил его долго. Потом мы как-то отдалились друг от друга. Наверное, виной всему была Софико. Каждое лето, бывало, мы вместе отправлялись в горы, но после гибели Важа и эта традиция сошла на нет…
Действительно, после смерти Важа многое изменилось…
Именно тогда я познакомился с Мери.
На панихиде…
Узкая лестница была забита людьми. Толпились в комнатах, в коридоре. Мери рыдала, припав к стене и закрыв лицо руками. Я пригляделся к ней, и мне показалось, что я где-то видел эту девушку, только никак не мог вспомнить, где именно. Вероятно, я просто никогда не обращал на нее внимания, но сейчас, видя ее — глубоко скорбящую, убитую горем, я проникся к ней теплым чувством, она вдруг показалась мне такой близкой и родной, что меня потянуло обнять и успокоить ее. Не знаю, с чего накатила такая блажь, но мне захотелось познакомиться с этой девушкой. В те дни я ходил как в воду опущенный, пребывал в тупом безразличии и отчаянии, смерть Важа была для меня большим несчастьем, я совершенно лишился бодрости духа, от тысячи разноречивых мыслей раскалывалась голова, когда я оставался один; но на людях, даже на панихидах, где звучала похоронная музыка, и по лестнице беспрерывно поднимался и сходил народ, оглядывая друг друга, я держался как-то неестественно; вопреки собственному желанию, я не был искренним, простым, невольно считаясь с теми, кто наблюдал за мной, кто знал, что я друг Важа, и это деланное самообладание переходило в позу. Я замечал, что и другие ведут себя так же, испытывая примерно те же чувства, что и я, словно каждый желал выделиться, отличиться, словно все сохранили или приобрели сейчас желание играть; и я удивлялся, откуда это берется, почему мы маскируемся, почему мои мысли стремятся к совершенно постороннему, почему меня тянет заговорить с незнакомой девушкой, что, спрятав лицо в ладонях, сиротливо жмется к стене и наверняка не подозревает о моем существовании. Возможно, общее горе, тяжесть общей утраты объединяли нас в тот момент, но главное заключалось, видимо, в другом, в том, что душа моя в ту пору нуждалась в особом тепле, а горе не подавляло эту жажду, как по моим предположениям должно было происходить, а наоборот, обостряло ее еще больше. Тогда я был молод, и, безусловно, с этим тоже необходимо считаться. В общем, когда панихида закончилась и народ начал медленно расходиться, я последовал за девушкой, твердо намереваясь поговорить с ней. В глубине души я стыдился своего поведения. «Нашел время знакомиться с девушками, когда Важа нет в живых! — думал я, но тут же находил оправдание: — Все — бессмыслица, надо делать то, что хочется, потому что жизнь дана один раз. Не стоит обуздывать себя. Почему, собственно, мне не познакомиться с этой девушкой?..»
На улице было темно. Не зная, с чего начать, я шел в нескольких шагах позади Мери. Вдруг она остановилась, обернулась, словно почувствовав, что я иду именно за ней, как-то странно глянула на меня, сошла с тротуара и помахала рукой идущей машине. Но машина не остановилась. В этот момент показалось свободное такси. Я выскочил на проезжую часть, остановил его, распахнул дверцу:
— Пожалуйста! — и посмотрел на девушку.
Мери тут же подбежала.
— Спасибо! — она вежливо улыбнулась, захлопнула дверцу и уехала.
Весь следующий день я не вспоминал о ней, но перед самой панихидой внезапное и постыдное волнение охватило меня. Я ясно почувствовал, что мне хочется видеть Мери. Хочется, чтобы поскорее началась панихида, чтобы она пришла и я увидел ее. Мой лучший друг лежал мертвый, а я думал о незнакомой девице, чьего имени я тогда даже не знал. Я стыдился собственного малодушия и легкомыслия, но никак не мог выбросить этих мыслей из головы и утешал себя тем, что раз я еще жив и пока хожу по земле, мне невозможно не думать о земном, несмотря на горе и искреннюю скорбь. В конце концов это ведь своеобразная отдушина. Почему человек не может отвлечься и тем самым облегчить свое горе, если это возможно? К началу панихиды я присмотрел себе место на лестнице, где Мери непременно заметит меня, если, конечно, придет. Так и случилось, она пришла в сопровождении какой-то подруги. Я поклонился ей, она учтиво ответила мне и встала неподалеку. Сегодня она уже не плакала так горько, как вчера, хотя глаза ее были полны слез. Кто знает, что переживала она, о чем вспоминала? А я стоял почти напротив и не спускал с нее глаз. Из комнаты доносилась траурная музыка, народ поднимался и спускался по лестнице, женщины прикладывали к глазам платки, мужчины проходили, опустив обнаженные головы, и временами я начисто забывал о Мери, всякие мысли гасли во мне, я словно освобождался от всего, опустошался, теряя надежду, желания, цель; но затем снова вспоминал о Мери, стоящей в двух шагах от меня, взглядывал на нее, и меня, охваченного глубокой скорбью, согревало вдруг какое-то приятное чувство. Будто бледный свет разгонял мрак, переполнявший душу. Странно, однако, что все, происходящее со мной, толкающее меня к этой девушке, совершалось по милости случая, потому что ведь, собственно говоря, я вполне мог не заметить Мери именно тогда, когда мне, как оказалось, невыносимо хотелось с кем-нибудь поговорить… Потом приятельница Мери ушла, и я посчитал долгом воспитанного человека подойти к оставшейся в одиночестве девушке. Во всяком случае, именно так, по моим предположениям, она должна была расценить мой шаг.
— Вы знали Важа? — осведомился я, приблизившись к ней, хотя было яснее ясного, что она знакома с моим другом, иначе ей незачем было сюда приходить.
— Очень хорошо, — ответила она.
— Простите, я не знаю вашего имени.
— Мери.
— Меня зовут Тархудж.
— Очень приятно, — улыбнулась Мери.
Остаток вечера мы простояли молча. Панихида кончилась, народ медленно разошелся. Мои друзья, наши с Важа друзья ходили взад и вперед, курили, переговаривались. Некоторые знали Мери, перекидывались с ней двумя-тремя словами.
— Странно, вас знают почти все мои друзья, а я нет…
— Бывает, — ответила Мери.
Потом она решила идти домой, потому что время было позднее, я предложил проводить ее, и она согласилась без всяких колебаний.
Мы вышли на улицу, я чувствовал себя крайне неловко, оставшись с этой незнакомой девушкой наедине, не зная, о чем с ней говорить. Мы могли поговорить о Важа, но мне не хотелось вспоминать о нем, хотя бы потому, что было гадко использовать его как предлог для сближения с этой девушкой. Долго мы шли молча, я был до того скован, что не мог разжать губ.