На такие щекотливые вопросы я, разумеется, отвечал с большой неохотой.
— Лично у меня нет друзей и возлюбленной не было. Мои друзья и возлюбленные — книги и картины, — гордо заявлял он и тут же приглашал нас к себе.
Действительно, у него было множество книг, ровнехонько стоявших на высоких полках, а стены комнат увешаны картинами в дорогих рамах. Старинная мебель. И почему-то швейная машинка. Комнаты хранили какой-то специфический запах, непонятно какой, то ли излишней чистоты, то ли мастики, которой натирают полы, то ли сырости. А может быть, так пахла еда, которую он готовил на веранде.
Разинув рты, мы разглядывали книги, картины, мебель, швейную машинку и сотни безделушек, расставленных по полкам и на столе.
— Моя любимейшая страна — Италия! Флоренция, Венеция, вечный город Рим, — вдохновенно перечислял дядя Илико. — Самая дорогая для меня эпоха человеческой истории — Ренессанс — кватроченто! — эпоха Возрождения… Вы, разумеется, слышали о Ренессансе?
Мы молчали.
— Вы не слышали о Боккаччо? — насмешливая улыбка кривила его губы.
— Боккаччо?
— Да, Боккаччо! Неужели вы не читали «Декамерон»? В вашем возрасте каждый подросток с увлечением читает «Декамерон». Там такое описано, что… — Илико хмыкал. — Если желаете, я одолжу вам…
— Я читал «Декамерон», — говорю я.
— Правда? — сразу оживлялся Илико.
— Да.
— Ну и как?
— Что — как?
— Как понравилось?
— Ничего.
— И ты читал, Вахтанг?
Вахтанг, краснея, кивал. В детстве мой друг был чувствителен и застенчив. Он всегда чувствовал себя виноватым перед дядей Илико за то, что они жили в его бывшей квартире, в той самой, где прошло детство старика, и которая, вероятно, была дорога ему по сей день.
— Замечательная книга «Декамерон», не так ли? — не отставал от нас старик, словно ему необходимо было знать наше мнение об этом всемирно известном произведении.
— Да, — коротко отвечал Вахтанг.
— Эта книга создана в эпоху Возрождения. А теперь, пожалуйте сюда, юноши, как вам нравится эта обнаженная женщина? — Илико подводил нас к одной из картин, глядя на нее со странным выражением. Не могу понять, какие чувства обуревали его в тот миг — восхищение, отвращение, страсть или нечто иное?..
— Она называется «Рождение Венеры». И эта величайшая картина принадлежит эпохе Возрождения.
Нам было крайне неловко, что человек его возраста беседует с нами о «Декамероне» и показывает картины с голыми женщинами. Мы умышленно делали вид, будто нас интересует не «Венера», а другая, висящая рядом картина, на которой уходила вдаль открытая колоннада, и две женщины в долгополых одеяниях стояли рядом — одна с длинными крыльями за плечами чуть склонилась к другой.
— Что это? — спрашивал я, словно в самом деле интересовался этой картиной, а сам исподтишка продолжал коситься на голую Венеру. Мне было стыдно в присутствии старшего пялить глаза на нагое женское тело, пусть нарисованное, и я изо всех сил старался скрыть жгучий интерес, будто вовсе не замечал ее.
— О, это величайшее творение фра Анжелико! «Благовещенье»!
Несколько минут мы молча разглядывали «Благовещенье», после чего дядя Илико продолжал:
— Разве только Леонардо, Рафаэль, Ботичелли и Микеланджело творили в эпоху Ренессанса? Нет, мои дорогие! Это было время титанов. Все творцы тех веков были гениями! — тут я замечал, что Илико обращается вовсе не к нам, а в странном экстазе возражает неведомому собеседнику, вероятно, тому, который где-то и когда-то не разделял этой истины. — Эпоха Ренессанса породила — вот! — автора-этой картины фра Анжелико, Карпаччо, вот фрагмент одной из его фресок, прелесть, не правда ли?
И продолжал сыпать именами:
— Пьеро ди Сано, Пьеро делла Франческа, Донателло, Филиппо Брунеллески, разве назовешь всех?
Илико извлекал из шкафа пудовый альбом и стремительно — у него дрожали пальцы — распахивал его:
— Взгляните на этот храм. Чем он уступает собору святого Петра?
Лично я не имел ни малейшего представления о соборе святого Петра, но увлеченный Илико не замечал ничего вокруг:
— Это Санта-Мария дель Фьоре, построенная Брунеллески во Флоренции. Взгляните на ее купол! Ах, юноши! Разве не величественно?
— Величественно, — киваем мы.
— Некоторые из наших соотечественников мнят, будто грузинские зодчие не имели себе равных. Это смехотворно, юноши, смешон и плачевен подобный самообман. Если бы это касалось только архитектуры — еще ничего, но…
— Разве наша архитектура плоха? — недоумевали мы.
— Кто это сказал? Прекрасна, великолепна, но… — Илико дрожащими пальцами продолжал листать альбом, и голос у него менялся. — А дворец Дожей плох? Или эта падающая башня? Хе-хе, юноши! Нашему народу присущ один серьезный недостаток: каждый пыжится представить себя таким, каким он не был и не будет никогда. Трус корчит из себя героя, нищий — миллионера, бестолочь мнит себя гениальностью, и этому несть конца. Некоторые видят в этом аристократизм духа, но я не сторонник подобного мнения, сие весьма попахивает плебейской спесью. Вот и получается, мои дорогие, что у нас отсутствует истинное представление о самих себе, мы вечно шарахаемся от необоснованного оптимизма к крайнему скептицизму. Мы или чересчур беспечны или излишне разочарованы, или превозносим себя сверх всякой меры или совершенно пренебрегаем собственными талантом и способностями. Не можем найти золотую середину в оценке собственной персоны. Мы, юноши, лишены чувства меры! Мы все — беспечный, поверхностный народ, неглубокий и переимчивый, показной блеск слепит нас и застит все остальное. Появись среди нас двое-трое истинно великих человека, мы не поймем и не оценим их. Хе-хе…
Затаив дыхание, ловили мы каждое слово одержимого старика. Смысл его высказываний не доходил до нас, многочисленные иностранные, итальянские имена, которыми он строчил как из пулемета, сбивали нас с толку, но Илико это мало волновало.
— Да, мои дорогие! Немало ценностей создано нашим народом, но и другими создано не меньше. Каждая нация вносит лепту в сокровищницу мировой культуры, соответственно собственным способностям, одни больше, другие меньше… Если наши предки первыми начали обрабатывать руду, мы вправе гордиться этим, но разве у других меньше поводов для гордости? Хе-хе, юноши… Нам надо еще научиться ценить себя, не переоценивать, мои дорогие, а именно ценить, ценить по заслугам.
И Илико снова тащил нас к картинам.
— Книги и искусство лучше всякой возлюбленной! — провозглашал он. — Взгляните на эту картину! Перед вами Мона Лиза Джоконда, жена некоего толстосума, сама по себе она ничего не представляла, — лицо Илико презрительно кривилось. — Что может представлять из себя женщина? Ничтожество ей имя, как сказал Шекспир, — тут он снова вперял в нас пристальный взгляд, недоверчивый, враждебный. — Я ни во что не ставлю тех, кто бегает за девчонками. Истинно духовная дружба возможна только между мужчинами, не так ли?
В комнате стояла тишина, и в этой тишине его голос звучал угрожающе:
— И у гениального Микеланджело Буонаротти был задушевный друг, некто Томазо Кавалиери, которому тот посвятил стихи, воспламененные этой любовью. О такой любви говорит Платон в своем «Пире». Да! Я полюбил вас, потому что вижу в вас друзей по духу и хочу стать вашим духовным наставником в этой дружбе. Если ваше поведение не разочарует меня, может быть, и я посвящу вам стихи, все зависит от вас. Мне хочется, чтобы вы чаще заходили ко мне, так как я надеюсь, что дружба со мной выведет вас обоих на верный путь и вы не станете увиваться вокруг какой-нибудь дурочки. Не правда ли, друзья?
Мы согласно кивали; слова его все больше пугали нас; как загипнотизированные, не решаясь раскрыть рот, стояли мы среди этой гнетущей обстановки, а он продолжал проповедовать:
— Женщина — ничтожество! Но взгляните на этот портрет! Кто такая Мона Лиза Джоконда? Ничтожество. Жена безвестного купчика. И вот, гений художника вдохнул в нее бессмертную душу, и ничтожество превратил в бессмертие. Автор этой картины — мой духовный наставник.