Вильнюс полюбился мне, еще когда я впервые увидел его до польско-германской войны. Хотя я привык к Каунасу и прожил в нем пятнадцать лет, Вильнюс сразу покорил меня своей красотой, историей, романтическим очарованием. Как только возникла мысль перевести Комиссариат в столицу, я не колебался ни минуты — мне казалось, что именно там мы и должны находиться. Перебравшись в Вильнюс, я ощутил, будто прожил здесь весь век. Очень часто довольно долгий путь от дома до Комиссариата я проходил утром пешком — каждый раз с любопытством смотрел на дома, обыкновенные и вычурные, заглядывал в еврейские кварталы, дивился оживленности улиц, множеству крохотных лавчонок, живописным одеждам, бойкости детей. Евреи казались усталыми, изможденными, — по-видимому, рядом с процветающими купцами здесь жила и беднота, такая же, какую года два назад я видел на улицах Кракова. Мне нравилось гулять по переулкам старого города, где, как я знал, когда-то ходил Адам Мицкевич и Юлиуш Словацкий, Людвиг Кондратович и наши Симонас Даукантас{77}, Симонас Станявичюс{78}, Йонас Басанавичюс{79}, Жемайте, наконец, великие революционеры — Феликс Дзержинский, Винцас Капсукас{80}… Да, это город, поразительный по своей архитектуре, традициям, пестроте населения. Сложная и запутанная история оставила на нем неизгладимый отпечаток. На улицах еще можно было встретить вчерашних хозяев Польши, изредка бодро шагала колонна красноармейцев… Эти контрасты не могли не вызывать разнообразные мысли о судьбе нации и государства и о роли отдельной личности в сумятице непостоянства времени…
В Вильнюсе работа тоже занимала основную часть времени. Заседания, совещания, снова заседания, непрекращающийся поток посетителей, великое множество проектов и предложений, изложенных устно и на бумаге, — все это рекой текло в Наркомат, и не всегда вовремя можно было охватить все дела и планы. Но радовало то, что на наших глазах рождались новые научные и культурные учреждения, что энтузиазм творческих работников, желание отдать свои знания и талант народу с каждым днем получали все большие возможности.
8 октября 1940 года — канун годовщины возвращения Вильнюса Литве. Новое правительство приложило много усилий, чтобы в этот день открыть Вильнюсский драматический театр. От души поработал новый директор театра Ромуальдас Юкнявичюс{81}, его актеры и технический персонал, но не меньше труда вложил и наш Комиссариат, его Управление по делам искусств. В теперешнем здании театра оперы и балета на улице Басанавичяус собрался весь тогдашний цвет вильнюсского общества, рабочие, представители различных национальностей, населявших Вильнюс. В президиуме торжественного собрания находились видный драматург Винцас Креве, Пятрас Цвирка, Мечисловас Гедвилас, Йонас-Кестутис Друтас, Пиюс Гловацкас. Современно, ярко прозвучал театральный монтаж Балиса Сруоги «С восточной стороны», который поставил Р. Юкнявичюс.
Той же осенью родилась Государственная филармония. Мысль о ее создании возникла в нашем Комиссариате во время бесед с музыкантами. Каждому работнику культуры было ясно, что музыкальной жизни в Литве нужны более широкие горизонты. Когда я на заседание Совета Народных Комиссаров принес проект Государственной филармонии, подготовленный Управлением по делам искусств, раздались голоса наркомов:
— Опять Венцлова с проектами… Опять будет требовать денег…
— Да, товарищи. Я с проектами, и средства, без сомнения, понадобятся… Но они позарез нужны не мне, а культуре нашей новой республики…
Помнится, проект некоторым товарищам показался неясным, зато другие горячо поддержали его. Все-таки вопрос поначалу отложили, потребовав более точные обоснования, смету и уточнение штатного расписания. На следующем заседании я снова просил слова и не успокоился до тех пор, пока не одобрили идею филармонии. Я чувствовал себя как после выигранной битвы. Вызвал в Наркомат Йонаса Кардялиса{82}, высокого, медлительного, сутулого человека, бывшего деятеля ляудининков[6]. Он писал рецензии на концерты и оперные спектакли. Теперь он сидел без работы, потому что «Литовские ведомости», в редакции которых работал Кардялис, уже закрылись. Я знал его как медлительного, но надежного работника и предложил ему взяться за организацию филармонии. Он должен был в краткие сроки создать симфонический оркестр, хор, ансамбли народной музыки и народных танцев, собрать талантливых людей, которые бы повысили культуру народного танца, песни. Самодеятельность находилась еще только в зачаточном состоянии, — в свое время буржуазные власти не проявляли интереса к народному искусству, а правящая верхушка и все литовское мещанство охотно и поспешно перенимали заграничные боевики, низкопробные песенки, третьесортную эстрадную музыку…
Организация филармонии потребовала немало энергии и нервотрепки. Десятки раз мы совещались, уточняли различные проекты, обсуждали, как справиться с тем или иным препятствием. Но я был с лихвой вознагражден за все, когда прибыл в помещение теперешней Государственной филармонии на открытие нового культурного учреждения, когда впервые публично выступил молодой, еще не окрепший симфонический оркестр, еще непривычные, вновь возрожденные народные инструменты, когда на сцене стали кружиться в танце молодые танцовщицы в чудесных национальных костюмах. Это был большой, незабываемый праздник, хотя в первом выступлении новорожденной филармонии еще с трудом угадывалось то высокое искусство, к которому она пришла в более поздние годы.
Периферия тоже нуждалась в культурных учреждениях, и уже в первый советский год наш Комиссариат учредил Паневежский драматический театр, которым стал руководить талантливый режиссер, человек большой культуры и масштабов Юозас Мильтинис{83}. И сейчас, видя его постановки, блистающие фантазией, режиссерской и актерской изобретательностью, я вспоминаю давнишние годы и радуюсь, что посеянное тогда зерно принесло такие замечательные плоды.
(Бывший руководитель Государственной филармонии Йонас Кардялис стал эмигрантом. Он жил в Канаде, издавал газету и поливал грязью достижения родной Литвы за то, что она не идет по буржуазному пути, как бы ему хотелось. Говорят, на старости лет он поддался влиянию ксендзов и монахов — в квартире бывшего безбожника Кардялиса висело распятие… Что ж, не мне было его учить, да и был он куда старше меня. И наряду с этим не могу не гордиться другим человеком, который в то время взялся за трудную организационную и творческую работу. Я имею в виду Юозаса Мильтиниса, который под конец войны не ушел служить чужим богам, а наладил тесную связь с советской жизнью и вширь и вглубь развил свой огромный талант, которым гордится Литва и которого знает вся наша страна…
Я надеюсь, читатель простит это отступление, от которого я просто не мог удержаться, — столь низко пали некоторые покинувшие родину творческие интеллигенты и столь удивителен расцвет таланта тех, кто остался в Советской Литве. Это явление надо непременно отметить в летописях нашего времени…)
Большую радость приносила в Вильнюсе более тесная, чем раньше, дружба с Винцасом Креве. Нам не раз приходилось встречаться по делам Вильнюсского университета, еще чаще — по вопросам организуемой Академии наук.
Винцас Креве уже с гимназических лет, когда я впервые прочитал его «Предания старых людей Дайнавского края», «Шарунаса» и прекрасные рассказы о деревне, был и остался для меня одним из самых крупных (иногда казалось — крупнейшим) наших писателей. В университете он был моим профессором. Когда издавали журнал «Литература» и альманах «Просветы», с ним я встречался все чаще. Я знал, что ему понравилась моя книга «Ночь». Вернувшись из Клайпеды в Каунас, я часто видел Креве в кафе «Метрополь» за чашкой кофе (за тем же столиком обычно сидели и Цвирка, Корсакас, Сруога, Бальджюс{84}, Аугустинайтис{85}, Скарджюс{86}). Посасывая сигарету, вставленную в длинный мундштук, с улыбкой на бледном, морщинистом, но очень приветливом лице, Креве не торопясь высказывал свои мнения. Его политические взгляды мне подчас казались не до конца продуманными и последовательными. Но он явно не любил таутининков и особенно Сметону и при каждом удобном случае, не боясь неприятностей, потешался над ним.