А бомбы все рвались и рвались, падая где-то рядом, и иногда казалось, что потолок и стены нашего убежища раскачиваются и вот-вот рухнут. Когда бомбежка затихала, люди начинали шепотом разговаривать. О своих будничных делах, о бабушке, оставленной дома, о детях, отдыхающих за городом, о том, что нарушилось движение городского транспорта, что сегодня утром были перебои с продуктами. Словно сговорившись, люди избегали упоминать о войне, но изредка кто-то тяжело вздыхал или раздавалось:
— О господи, господи…
В убежище поговаривали, что германские самолеты налетают волнами, одни сбрасывают на город фугаски и зажигательные бомбы, а через минуту появляются новые — и так без передышки… Никто не знал, правда ли это. Поговаривали о шпионах и диверсантах.
Конечно, шпионы были на самом деле, но люди, а иногда и органы милиции или солдаты представляли, что шпионов и диверсантов очень много, и хватали каждого подозрительного. После того, как мы встретили на границе Белоруссии Йонаса Марцинкявичюса, его задержали где-то под Минском. Подозрение прежде всего вызывала его броская, кустообразная шевелюра, к которой каунасцы давно привыкли; тут именно из-за нее его приняли за шпиона. Сам Марцинкявичюс впоследствии мне рассказывал об этом случае. Когда его уже собирались ликвидировать, мимо проезжал какой-то командир Красной Армии, знавший Марцинкявичюса еще по Каунасу. Он остановил свою машину и крикнул:
— Послушайте, что тут происходит?
— Меня хотят расстрелять, как немецкого шпиона… — ответил Марцинкявичюс.
Командир выскочил из машины и потребовал отпустить своего знакомого. Но кто-то из окружающих сказал:
— Вы только посмотрите, какая у него шевелюра… Да и документов у него нет…
Документов у Йонаса Марцинкявичюса никогда не было, без них он прожил и всю войну. Это может показаться невероятным, но так было. Некоторые эпизоды, связанные с его «беспаспортным состоянием», я расскажу в дальнейшем.
— Именно это и доказывает, что задержанный вами не шпион, — убеждал командир. — Шпион будет одеваться и вести себя так, чтобы его никто не отличил от наших людей. Он был бы никудышным шпионом, если бы отправился шпионить с такими волосами. Во-вторых, вам следовало бы знать, что у шпионов всегда есть документы, и очень ловко подделанные, которые трудно отличить от настоящих…
Аргументы показались убедительными, Йонаса отпустили, и командир, усадив его в свою машину, помчался дальше…
…А на Минск все падали и падали бомбы. В укрытии мы просидели очень долго, казалось — вечность. Выйти никто не пытался, потому что не было отбоя. К счастью, ни одна бомба не угодила в дом, в подвале которого мы сидели, хотя потолок и стены все время дрожали и качались.
Бомбежка кончилась уже в сумерки. Когда мы вышли из убежища, улицы были в дыму. Он еще в убежище разъедал глаза. У тротуара мы увидели свою машину. Упавшие неподалеку бомбы осыпали ее землей. Но самое удивительное, что машина, как только шофер включил зажигание, сразу завелась. Действовал мотор, шины были в порядке. Необычайно обрадовавшись, мы забрались в машину, и шофер посигналил выходящей из убежища толпе, чтобы нам дали дорогу.
Мы решили без промедления отправиться в Москву, — по-видимому, только там узнаем о положении дел, и станет ясно, что нам делать.
Проехали метров сто. На мостовой зияла огромная воронка. На другой улице обрушился дом. Наш опытный шофер кружил по улочкам и переулкам, пока не выбрался на уцелевшую улицу, усыпанную битым стеклом. Завернули за угол, на дорогу, которая вела из города. Перед нами открылась длинная, широкая улица, горевшая на всем протяжении. Пылали высокие дома, было светло и жарко, бежали люди, кто от огня, кто, казалось, к огню. Слышались крик и плач. Улица была свободна, и шофер пустил машину напрямик, и мы пролетели, в буквальном смысле слова, сквозь огонь. Смеркалось, и пожары в разных частях города становились все видней. В небо валили клубы огня и дыма, дым стлался по земле. По улицам сновали люди с мешками, они толкали детские коляски, изредка с воем пролетали санитарные машины. То тут, то там ничком и навзничь лежали люди, — не верилось, что они уже мертвы…
Наша машина снова кружила по незнакомым улицам и переулкам. Лишь через каких-нибудь полчаса мы выбрались на край города, на дорогу, которая спустя версту-другую вольется в шоссе Минск — Москва. По нему могли ехать свободно рядом несколько машин, здесь были невозможны пробки, в которые мы попадали несколько раз перед Минском. Такие пробки — истинное бедствие во время войны, особенно там, где может появиться враг.
Впереди, позади и рядом с нами ехали сотни машин. И не только машин, люди шли таким густым и длинным потоком — без начала и конца, — что казалось, в городе было несметное множество жителей и все они теперь, бросив свои дома, фабрики, магазины, спешат побыстрей уйти от места, где их ждут новые налеты врага — и смерть. Одни медленно шагали по обочинам дороги, другие шли прямо по полям, по каким-то низинным местам, может быть болоту. Шли почти не разговаривая, разве что перекинутся самым нужным словом. Мать искала в толпе потерянного ребенка. Мужчина остановил нашу машину, спросил, нет ли с нами врача — рядом с дорогой рожает женщина.
Людской поток не уменьшился и тогда, когда мы выехали на шоссе. Наша машина едва пробивалась вперед. Когда мы въехали на пригорок, вдруг спустила шина. Вышли из машины и оглянулись, как жена Лота на родной город.
Казалось, что весь Минск в огне. В отсветах пламени мелькали стены домов, изредка взлетал рой искр, — это, наверное, обваливались потолки. Небо на юго-западе было угрожающе кровавым, и озаренные пламенем поля кишели людьми, бегущими из города. Несильный ветер приносил дым, иногда было трудно дышать. Мы снова смотрели на город со странной радостью, что покинули его, и со страшной тревогой и отвращением. «Вот он, фашизм!.. Вот она, немецкая культура! Наверное, так горел Рим, подожженный Нероном, — подумал я, вспомнив «Камо грядеши?» Генрика Сенкевича. — Впрочем, Рим тогда вряд ли был больше современного Минска…» В голову лезли странные образы, какие-то описания пожаров и литературные сравнения. И тут мысль неумолимо возвращалась к тому, что не выходило из головы, — к Литве, к Вильнюсу, к близким… Надо было поступить иначе — взять их с собой, не оставлять на произвол судьбы! Да кто мог предположить, что, выехав из Вильнюса, мы больше в него не вернемся? Да, не вернемся… Я смотрел на залитое пожаром небо, на горящий город, который теперь, ночью, выглядел огромным, и почувствовал еще глубже, чем когда-либо, что идет война неописуемо жестокая, страшная, неудержимая, неумолимая, что судьба отдельного человека, деревни, города, тысяч деревень и городов сразу стала непрочной, шаткой и никто не знает, кто останется в живых, а кто умрет завтра, через неделю, год…
Всей душой я верил, что моя страна непременно победит врага. Я верил в ее исполинскую мощь, патриотизм людей, в их отвагу, преданность. Но я глядел на охваченное огнем небо, на людей, куда-то бессмысленно бегущих под дождем, усталых, отчаявшихся, и мне было ясно одно: начался зловещий период нашей жизни, как ночь без звезд, — нет, как тягостный кошмар…
Мы проехали несколько километров и остановились у перелеска. Мы страшно устали и задремали в машине. Проснувшись под утро, увидели, что в лесу полно красноармейцев — они устанавливали орудия и маскировали их ветками деревьев. Некоторые рыли окопы на опушке. Мы отъехали в сторону. Над нами на бреющем полете пролетело несколько немецких самолетов. Мы выскочили из машины и бросились наземь. Подняв затем голову, я увидел, как солдаты с винтовками наперевес уводят Людаса Гиру. Я успел заметить побледневшее лицо Гиры и его нервно подергивающуюся голову: он уже понял, что его приняли за шпиона или диверсанта. Я тут же бросился вдогонку за солдатами, которые со мной не пожелали вступать в переговоры. К счастью, из перелеска вышел командир. Я показал ему депутатский мандат и растолковал, кто мы и куда направляемся. Командир с покрасневшими глазами на помятом лице внимательно рассмотрел документ, повертел его, наконец махнул рукой, повелев солдатам отпустить задержанного.