Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сам же Силантий Егорович относился к своему скульптурному изображению не то чтобы равнодушно или холодно, а с чувством какого-то нескрываемого, я бы сказал, нарочитого, безразличия, может быть, потому, что тогда он уже был управляющим отделения. Проходя мимо бюста, он никогда, как это делали другие, не останавливался, хотя и не отворачивался. Он просто не смотрел на самого себя, делая вид, что вовсе не замечает стоящего перед Домом культуры чабана.

Соседи нарочно у него спрашивали:

— Ну как, Силантий Егорович, узнаешь себя? Или не узнаешь?

— А чего тут узнавать? — отвечал он, глядя себе под ноги. — Ить это же не я. Вот и все мое узнавание.

— А кто же?

— Известно, чабан, и все. Разве мало их, таких, у нас?

— Похож-то на кого, а?. На чужого дядю? Хоть ты зараз и стал нашим начальником, а ни в чем не переменился, как был чабаном, так им и остался. И этот каменный чабан похож на тебя, именно на тебя.

— И вовсе не на меня, — не соглашался старик. — Просто на чабана с ярлыгой. У нас, в Мокрой Буйволе, бери любого и каждого, ставь на это место — еще как подойдет! И тебя можно поставить.

— А чьи написаны имя, отчество и фамилия? А?

— Ныне люди грамотные, написать все могут.

Однако после того как в Мокрой Буйволе прошло тайное голосование и управляющим отделения был избран Андрей Сероштан, у Силантия Егоровича резко изменилось отношение к стоявшему посреди хутора бронзовому чабану. Теперь он уже не отрицал, что это он, Силантий Егорович Горобец.

— В нем не сам я, а моя душа, — говорил он. — А стоит и смотрит в степь потому, что привык жить с овцами там, на приволье. Так что зараз мне помирать никак нельзя. Надо стоять и поглядывать на степь.

И еще от него можно было услышать:

— А что смотреть да приглядываться? С какой стороны к нему ни подойди, как ты на него ни взгляни, а завсегда узреешь меня, Силантия Егоровича Горобца!

— А шляпа чья?

— И шляпа моя. Настоящая, будто снята с моей головы, — отвечал старый чабан. — На что моя жинка Феклуша женщина старорежимная, до сей поры в бога верует, так и она удивляется. Подумать только, говорит, ить ты стоишь не живой, а каменный, а какая на тебе имеется схожесть… А что тут удивляться? Ить мастер же делал… Тут что важно заприметить, — часто пояснял он, особенно молодежи, — не мое возвышение, а ярлыгу и мои руки на ней. Шляпу тоже не пропустишь, увидишь, но ярлыга и руки на ярлыге — поглядите на них — горобцовские. Тут мастер точно все подметил.

Иногда, подвыпив, говорил:

— Эх, жизнюшка! И чего ж ты, красавица, от меня отвернулась и повернулась к Сероштану? Ну ничего, все чабаны не помрут, вон один уже поставлен на веки вечные. И как бы Сероштан ни показывал свою ученость, как бы ни хвастался тем, что окружил овец изгородями, а все одно над всей Мокрой Буйволой возвышается не Сероштан — далеко ему до этого! — а я, Силантий Егорович Горобец. И что бы с овцами ни случилось, в каких закутках бы их ни держали и чем бы ни кормили, а горобцовская чабанская фигура никогда не забудется, потому как вот она, у всех перед очами стоит и будет стоять извечно. Моя богомольная Феклуша дажеть такое придумала: ты, Силантий, теперь изделался ангелом, самим богом ты данный. До чего додумалась старая, а? Тебе, говорит, теперь надо прямиком лететь на небо. Ну, что скажешь старой? Живой я и тут, на земле, стою не ангелом, а человеком.

Иногда, сильно разозлись на Сероштана, он обращался к нему, говоря:

— Слышишь, Андрюха, не очень-то выскакивай поперед других, не модничай с овцами, а то вот этот медный чабан от тоски да от давней обиды не сможет более устоять на месте, вскинет ярлыгу на плечо, шагнет к твоим загородкам и выпустит на волю все отары. Да еще и скажет: ну, пленницы, идите-идите, паситесь себе на свободе.

Дома Силантий Егорович приютил трех волкодавов, тех, какие когда-то были у него при отаре, а теперь, после строительства овцеводческого комплекса, остались, как и он сам, не у дел.

— Но я хоть пенсию имею, а вы должны существовать безо всего, — говорил он, лаская собак. — Но ничего, други мои, по старой дружбе будем жить вместе. Силантий вас не оставит в беде.

Следует заметить, что собаки из многих отар разбежались по хуторам — одни прижились в чужих дворах, другие стали бездомными, блуждали по степи, ловили хомяков, ими кормились и постепенно совсем одичали. Своих же волкодавов — Полкана, Молокана и Монаха — Силантий Егорович действительно не дал в обиду. Он относился к ним, как и прежде, с той особенной лаской, с какой могут относиться к собакам только настоящие чабаны. Один раз в сутки, как и полагалось, варил для них овсяную или ячменную похлебку, ходил по дворам и там, где забивали животину, просил костей или требухи. Словом, Полкан, Молокан и Монах жили припеваючи, только жизнь у них была чрезвычайно однообразная и скучная. Правда, по воскресеньям и для них находилась небольшая работа. Случалось это, когда на рассвете Силантий Егорович накидывал на плечи бурку, надевал на голову такую же старую, видавшую виды войлочную шляпу, на плечо клал ярлыгу и с собаками уходил к Дому культуры.

Начинало только-только рассветать, когда он становился на колени перед своим бюстом. Собаки по его команде садились на задние лапы, тут же, рядом с ним, скучающими глазами смотрели по сторонам, поджидая, когда хозяин скажет «у-а-а!». Старик не спеша, с достоинством расправлял стрелы седых усов, кланялся до земли и что-то шептал. А вот что он шептал в эти минуты? Точно никто не знал. Хуторяне терялись в догадках. Одни утверждали, будто вместе с поклонами он обращался к своему двойнику, говоря: «Эх, Силантий, роднушка ты мой! Ежели б ты знал, как меня обидели Суходрев и Сероштан. Отлучили меня от овец, и как мне зараз трудно живется без дела. Тебе-то что, стоишь героем, у всех на виду, а я хожу по земле и меня ноги от обиды не носят. Нет, Силантий, тебе моей печали не понять, потому как ты не живой, а каменный. Нету у тебя души. Вот и волкодавы вместе со мной не живут, а мучаются, бедняги. А через чего мучаются? Через мое безделье. Им бы овец стеречь, с волками бы драться, а они как неприкаянные ходят следом за мною, шалеют от скуки и все чего-то ждут. А чего? Нечего им ждать…»

Другие уверяли, что Силантий Егорович, кланяясь своему бюсту, нашептывал какие-то стихи, восхваляющие жизнь степных людей. Что это были за стихи, кто их сочинил? Никто не знал.

Наконец, третьи уверяли, что Силантий Егорович, когда кланялся, то крестился и читал какую-то молитву, якобы научила этому его жена Феклуша. Но опять же толком никто не знал, о чем эта молитва и с какими сливами старый чабан обращается к богу. Однако всем было известно, что эти поклоны и шептания продолжались минут пять, не больше, затем Силантий Егорович вскидывал на плечо ярлыгу своей сильной рукой и говорил собакам: «У-а-а!». Тут же, как по команде, три кобеля, подняв морды, завывали протяжным волчьим воем. После этого Силантий Егорович поднимался и, не оглядываясь, шагал домой, а впереди, него, как стража, важно шли Полкан, Молокан и Монах.

Как-то в Мокрую Буйволу приехал из Ставрополя молодой мужчина специально для того, чтобы побеседовать с Силантием Егоровичем Горобцом. На нем был темно-синий плащ, легкая шляпа, в руках пухлый коричневый портфель. Одни говорили, что этот мужчина собиратель фольклора, а другие узнали в нем переодетого в штатское милиционера из села Скворцы. Сам же говорил, что приехал узнать и записать и на бумагу и на магнитофон, что же старый чабан нашептывал, стоя на коленях перед своим бюстом, чтобы этим пополнить, как он выразился, «копилку народного творчества».

Собирателю фольклора Силантий Егорович сказал так:

— Это не я ему наговариваю, это он мне наговаривает.

— Что же он говорит? — поинтересовался приезжий. — Какие, слова?

— Так, разные, пустяшные… Видно, делать ему нечего, вот он всякое и мелет.

— О чем же именно? — допытывался собиратель фольклора. — Приведите хоть какой-то пример.

48
{"b":"845181","o":1}