— Кто же он, избранник твоего сердца?
— Илюшка Василенков, наш новый ветеринар. Ты его не знаешь. — Она усмехнулась. — Совсем не собиралась выходить замуж, даже не думала об этом и вдруг как-то неожиданно взяла и выскочила.
— Значит, сильно полюбила.
— Еще как полюбила! — чистосердечно призналась Лариса. — Илюша приехал в Привольный прямо из института, как раз в эту пору, а осенью мы уже поженились. Жить нам было негде. Вот тогда Евгений Осипович и разрешил нам прорубить стенку и приспособить эту комнату для жилья с отдельным выходом.
— Кто он, Евгений Осипович?
— Неужели не знаешь Евгения Осиповича? — удивилась Лариса. — Это же наш новый управляющий, вместо Анисима Ивановича. Из Ставрополя прислали по просьбе Андрея Аверьяновича Сероштана, — с гордостью добавила она. — Молодой, видный собой, в шляпе. И жена у него симпатичная, врачом работает. Есть у них трехлетний сынок. А ваш дядя Анисим Иванович сейчас работает в кормоцехе разнорабочим. Но стыдится сознаться. Как-то встретила его на улице. Переменился. Тихий стал, присмирел, бородой оброс.
Мне не терпелось побывать в соседних комнатах, и Лариса, как бы догадавшись о моем желании, сама предложила мне осмотреть чабанский музей. Мы прошли по цветным разрисованным ступенькам крылечка и переступили знакомый порог. Комнаты удивили той переменой, которая в них произошла: они совсем не были похожи на те, в которых я рос и которые так хорошо знал. Теперь это было обычное жилое помещение с тем застывшим, устоявшимся, прокисшим воздухом, какой бывает разве только в погребе. Здесь не стало ни привычного бабушкиного уюта, ни полыни и травы на земляном полу, ни цветов на подоконниках, ни занавесок на окнах — тех, какие любила развешивать бабуся. В переднем углу, на самом видном месте, висела, как икона, известная всем бабушкина кофтенка, блестя орденами и медалями, — кто-то старательно начистил их. Чуть повыше — портрет бабуси: седые клоки волос выглядывали из-под косынки, добрые, ласковые глаза смотрели на меня озабоченно и грустно. Повсюду, куда ни посмотри, стояли и лежали предметы бытового и хозяйственного чабанского обихода. К стене, между окон, были поставлены, как ружья, десятка два старых, побывавших в руках ярлыг — разных по длине и с различными крюками. Интересно было то, что все крюки не раз побывали в деле, частенько ловили за ногу овцу, и потому на каждом я видел крохотный клочочек овечьей шерсти.
Лариса на правах экскурсовода пояснила: и ярлыги, и все другие экспонаты принесены сюда самими чабанами.
— Каждому хочется, чтоб его вещь сохранилась в музее, — заключила она.
Я насчитал шесть железных треног. Чабаны на них подвешивали над кострами ведро или казанок. Возле треног лежали те изрядно закопченные ведра и казанки, которые, до того как попасть в музей, вволю погуляли по степи и вдоволь повисели над кострами. Тут же красовалось чабанское одеяние — бурки и папахи, видавшие и проливные дожди, и холодные степные ветры. Бурки и папахи были развешены по стене, и над ними — дощечки с фамилиями владельцев: «Чабан, Герой Социалистического Труда Иван Горицвет», «Заслуженный чабан, трижды орденоносец, ныне покойный Никита Севастьянович Чернобуров», «Старший чабан, орденоносец Яков Спиридонович Яценко». А то и просто «Евдоким Конь», «Василий Оглобля». Среди других заметно выделялись своей изношенностью бурка и папаха, где на дощечке значилось: «Дважды Герой Социалистического Труда Силантий Егорович Горобец».
Смотришь на эти бурки и папахи, а видишь перед собой какого-нибудь геройского, во всех отношениях примечательного Ивана Горицвета или ничем не примечательного Евдокима Коня. По соседству с бурками висели старые, до крайности истрепанные полушубки с потертыми рукавами и воротниками, с клочками выглядывавшей из дыр шерсти, с засаленными полами и плечами.
Отдельно выстроилась чабанская обувка: больше всего здесь было выставлено чобуров, сшитых из сыромятной кожи, — нет, не дратвой, а кожаными шнурками, и в каждом таком чобуре — травяная подстилка, давно высохшая и поржавевшая от времени.
Да что чабанская обувка! Кто ее не видал и кто ее не знает? В музей забралась даже обыкновенная чабанская арба с теми четырьмя старенькими, покривившимися колесами, какие хорошо знали, что такое степные просторы, ложбины, велюжины, бездорожье. Под арбой для наглядности была подвешена детская люлька. «В этой походной колыбели спали детишки Прасковьи Анисимовны Чазовой» — гласила надпись на дощечке, хотя не только я, но и многие привольненцы знали, что дети моей бабуси спали не только в зыбке, а и просто под арбой, на траве. Тут же вытянулся вдоль стены стол, на нем лежали образцы шерсти и толстое, как тулуп, руно. Рядом — ножницы: уже тронутые ржавчиной, ручные — ими стригли овец в старину, и ножницы новые — электрические машинки.
Когда я вошел в другую комнату, ту, где жила бабуся, то от неожиданности вздрогнул: оказался перед самой мордой волкодава с выпученными глазищами и страшным оскалом белых сухих зубов. Он наигранно, по-собачьи улыбался и будто говорил: «Да ты не бойся, а посмотри на меня хорошенько, и ты поймешь, какие были надежные помощники у чабанов». Волкодав был бурой масти, под цвет сухой травы после дождя, грудаст, толстошей, ноги — короткие, с утолщенными в коленях суставами. Я смотрел на невесело улыбающуюся собачью морду, и мне казалось, что я где-то ее уже видел, а вот где именно — не мог припомнить. Лариса, поясняя, сказала: чучело волкодава принес в музей Силантий Егорович Горобец. Старик сам сделал его и подарил музею.
— Пусть, говорит, люди увидят, какие у нас были собаки, — добавила Лариса. — Теперь, говорит, эта порода переводится за ненадобностью, скоро и совсем исчезнет, а чучело волкодава как память о минувших временах сохранится навечно. И после этих слов, веришь, старик заплакал. Что-то он слезливый стал. Как приходит в музей, так и плачет. Старый уже, нервы никуда не годятся…
Тут я вспомнил, где и когда видел морду бурого волкодава: у деда Горобца, еще в первый свой приезд. Это же был Молокан! Ну, точно, он самый. И когда я снова посмотрел на него, то Молокан, как мне показалось, улыбнулся не так мрачно и как бы спросил: «Ну что? Признал-таки?»
— А как звали волкодава? — все же спросил я у Ларисы.
— Не знаю, дед не сказал, — ответила Лариса. — Говорил, что это его собака.
— Надо было узнать у деда Горобца кличку этого волкодава и повесить табличку, — посоветовал я хранительнице музея. — Ведь это Молокан. Честное слово, он! Значит, у деда Горобца осталось еще два волкодава — Полкан и Монах?
— Какие два? — удивилась Лариса. — Дед Горобец сам говорил, что еще один волкодав куда-то пропал. Ушел из дому и не вернулся. И это случилось как раз в тот день, когда вот этот волкодав издох. Дед Горобец горевал-горевал — сразу же двух собак не стало. А что поделаешь? Старик как заговорит о них, так и заплачет. Текут по щекам на усы слезы, а он их не замечает и не вытирает. Наверное, жалко собак, все ж таки привык к ним. Теперь ходит с одним Монахом — и по Мокрой Буйволе, и сюда к нам заявляется.
За стенкой послышались чьи-то шаги, в точности так, как тогда, когда там, рядом со мной, жила Ефимия. Я сказал:
— Лариса, кажется, твой муж пришел. Иди, я сам побуду в музее.
— Да, верно, это он заявился, — сказала Лариса. — Ну, я пойду. А ты посмотри эти записи. — Она указала на лежавшую на столике большую конторскую книгу. — Отзывы наших посетителей. Да и сам что-нибудь, запиши. — И уже в дверях добавила: — Приходи к нам ужинать. Я постучу в стенку.
Я кивнул в знак согласия.
ИЗ ТЕТРАДИ
В этой хатенке началась ее жизнь, началась давно и, словно бы нарочно сделав замкнутый круг, окончилась тут же. Моя еще не написанная повесть названа «Запах полыни», запах степной, тот, который бабуся не только хорошо знала, но и как-то по-особенному любила. А вот и тот порог, который мне тогда привиделся. Да, это через него самостоятельно перебралась и вышла на крылечко девочка в коротеньком платьице, боязливо ступая своими еще слабыми ножками. Порог остался таким же, каким и был, — невысокий, стоптанный ногами… А в землянке сколько перемен! Вся она заполнена предметами, которые когда-то окружали жизнь моей бабуси и тех, кто жил так же, как и она. Кажется, что же здесь особенного? Разве только то, что чабанская арба стояла не в поле, а в землянке? Да еще то, что рядом с арбой нет костра, на закопченной треноге не закипает шулюм и не стелется по земле запах дыма. И еще казалось: колеса катились и катились, а потом остановились посреди комнаты и сказали: хватит, все, мы свое отъездили. Ступицы, ободья побиты временем, шины тронула ржавчина. Кто не видел ее, чабанскую арбу, в деле, близ отары? Теперь же она выставлена на всеобщее обозрение, как историческое прошлое, и люди приходят и смотрят на нее так, будто увидели впервые.