Пусть комар поет над этой могилой.
А это, товарищи, скульптура, называющаяся «Половая зрелость». Художественного значения не представляет.
Был у него тот недочет, что он был звездочет.
«Ты меня совсем не любишь! Ты написал мне письмо только в двадцать грамм весом. Другие получают от своих мужей по тридцать и даже пятьдесят грамм».
Пьяный в вагоне беседовал со своим товарищем. При этом часть слов он говорил ему на ухо, а часть произносил громко. Но он перепутал – приличные слова говорил шепотом, а неприличные выкрикивал на весь вагон.
Вчера была температура, какой не было пятьдесят лет. Сегодня – температура, которой не было девяносто два года. Завтра будет температура, какая была только сто шестьдесят шесть лет назад, в княжестве Монако, в одиннадцать часов утра, в тени. Что делали жители в это утро и почему они укрывались именно в тени, где так жарко, – ничего не сказано.
Он вошел и торжественно объявил: «Мика уже мужчина».
Ноги грязные и розовые, как молодая картошка.
Напился так, что уже мог различать мелкие чудеса.
Любовь к этим словам неистребима. Глубоко, на дюйм врезаны они в кору деревьев.
– Кто идет?
– Дождь!
(старинная поговорка)
Торопитесь, через полчаса вашей даме будет сто лет.
Ни пером описать, ни гонораром оплатить.
Обвиняли его в том, что он ездил в баню на автомобиле. Он же доказывал, что уже 16 лет не был в бане.
Смешную фразу надо лелеять, холить, ласково поглаживая по подлежащему.
«В погоне за длинным рублем попал под автобус писатель Графинский». Заметка из отдела происшествий.
Раменский куст буфетов. Куст буфетов, букет ресторанов, лес пивных.
Началось это с того, что подошла к нему одна девушка и воскликнула: «Знаете, вы так похожи на брата мужа моей сестры». Потом какой-то человек долго на него смотрел и сказал ему: «Я знаю, что вы не Курдюмов, но вы так похожи на Курдюмова, что я решился сказать вам об этом». Через полчаса еще одна девушка обратилась к нему и интимно спросила:
– Обсохли?
– Обсох, – ответил он на всякий случай.
– Но здорово вы испугались вчера, а?
– Когда испугался?
– Ну, вчера, когда тонули!
– Да я не тонул!
– Ой, простите, но вы так похожи на одного инженера, который вчера тонул!
«Двенадцать часиков пробило.
Вся публичка домой пошла.
Зачем тебя я полюбила,
Чего хорошего нашла».
1925–1937
Рис. И. Ильфа
Владимир Жаботинский
Белка
Было мне тогда семь лет, а теперь шестьдесят;
легко высчитать, когда это случилось. Жил я в предместье крупного приморского города, у тетки-вдовы. В городе, в числе прочих неудобств, была двухклассная школа, основанная двумя барышнями. Публика смотрела на это учреждение косо: впоследствии я сообразил, что оно было, вероятно, создано с передовыми намерениями – барышни, по-видимому, начитались книжек. Нам, детям, велено было звать их не по имени-отчеству, а просто Катя и Маруся. Катя поставляла всю науку для первого класса, Маруся – для второго. Переходных экзаменов не было: просто иногда врывалась в первый класс Маруся, вдруг, посреди урока, и объявляла указ о том, что такие-то через «е» и такие-то через «я» переходят во второй; и оглашенные, забрав книжки и свертки с завтраком, «переходили» – причем обыкновенно стоял вой, ибо Катя числилась доброй, а Маруся напротив. Из вышеупомянутой вариации правописания вытекает, что школа была смешанная. Это и была главная причина, почему на нее косились. Многие недоумевали, как могло правительство разрешить училище – по выражению местного остряка – для мальчиков и девочек обоего пола. Но школ было мало, и потому у отважных барышень была целая толпа учеников, включая меня и Белку.
Настоящего имени ее не помню. Много лет спустя я встретил взрослую госпожу, которая училась когда-то в той же школе и которая мне почему-то показалась продолжением Белки; но она покраснела и ответила упорным отрицанием. Облика Белки я тоже не помню, хотя иные, выслушав мой доклад, почтут это странным ввиду тех исключительно благоприятных для наблюдения условий, при коих однажды я имел возможность ее изучать. Помню только, что она была старше меня, лет одиннадцати, и принадлежала к аристократии второго класса. Это было для меня достаточной причиной, чтобы не интересоваться ни ею, ни ее именем, ни внешностью.
Мои друзья были Адмирал и Кися. Адмирал был мой сосед по парте, первый силач нашего класса; я стыдливо обожал его манеру обращения со мною – это была упоительная, головокружительная смесь презрения с покровительством. Кися была еще моложе меня – «младше» на нашем наречии. Она была моя «пара». Парой называлась у нас потребительская кооперация: на большой перемене оба члена каждой пары обязаны были предъявить друг другу свои съестные припасы в целях обоюдовыгодного обмена. Когда у меня была сардинка, Кися всегда получала хвостик или даже бюст, если я был ею (то есть Кисей) доволен, зато мне предоставлялось право догрызть ее пшенку (на книжном языке она называется кукуруза) – только иногда приходилось вовремя дернуть ее за косу, иначе она по инерции вторгалась в мою половину этой деликатесы.
Я был вполне доволен обществом Киси и Адмирала (почему его так называли, рассказать не хочу) и знать не знал и думать не думал ни о каких посторонних фигурах – менее всего о Белке.
Конец моему счастью положил водовоз. В теткиной семье не было мужчин, а потому некому было водить меня в баню, а потому тетка лично, раз в неделю, обрабатывала меня в корыте. Водовоз давно протестовал против такой экстравагантности, утверждая, будто лошадь его чует эти три лишних ведра в бочке и потому с нею по субботам нет сладу. Разногласие кончилось оживленной дискуссией, он сказал тетке что-то ужасное, но был тут же – словесно – разбит наголову; однако победа осталась за ним, ибо он наотрез отказался впредь поставлять сверхсметные ведра. В то утро был на свете один счастливый мальчик, а именно я. Но счастье мелькнуло и отлетело, потому что тетка постановила взять меня в тот же вечер с собой и кузинами в специальное чистилище для дам. Кассирша была ее приятельница, а вид у меня был совсем еще безвредный: раза два на железной дороге тетя выдала меня за пятилетнего, и кондуктор поверил.
Не знаю, как для кого – теперь на свете много людей с опытом широким и разнообразным, – но в моей жизни это было совершенно исключительное впечатление. Хуже всего то, что и впечатления никакого не получилось. Помню только большую комнату, полную дам, у которых у всех были чепчики на голове; было страшно жарко и скользко, пар стоял туманом, и тетка сто лет подряд царапала меня мыльной мочалкой, словно вымещая на моей коже водовозово красноречие. Покончив со мною, она увела кузин в другую комнату, где были полки: ибо любила забраться на самый верх, где, по ее словам, человек становится на десять лет моложе. Я остался один в этом странном и неприветливом мире; забился в угол на скамье, скрестил ноги по-турецки и предался грустным помыслам о несправедливости рока.