Итак, второе отдано под Вагнера. Сколько было зрителей, не знаю. Но по меньшей мере в трети зала был полный аншлаг.
Оркестр укрупнили: медь, ударные, удвоенные струнники… Потому что Вагнер – это сила, это мощь. И это, извините, безумие: наша сцена такого не выдержит. Я не знаю, как они усядутся. Уселись.
Где же Рейва?… О, идет! Наперевес со вступительным словом. Лектор Людмила музыковед Ильинична наш лауреат всесоюзного конкурса Рейва. Продираясь сквозь скелеты пюпитров, вступая в конфликт со смычковыми. Продралась, опять сделав хорошую осень.
Стоя перед нашим нехитрым аншлагом, она умильным взглядом обвела народ и лучезарно улыбнулась: мол, какая долгожданная встреча! Настроились, затихли инструменты. Выжидательная тишина заполонила всех и вся…
Собравшись с мыслью, с невероятным душевным подъемом она нам выдала Вагнера:
– Вагнер! – и на просторной груди скрестила свои маленькие ручки. – Какой глубинный смысл… – И вдруг: – Что? А? Что такое?
Вижу: ей из зала тянут. Сомнений быть не может – это я. Моя записка досказать ей не позволила.
– Товарищи, – говорит в предвкушении Рейва, – ой, тут нам, кстати, поступило!
Ну, разумеется, кстати. Еще б не разумеется! Как говорится, вам письмо, пляшите. Но – извините, тут она при исполнении. Раскрывает с превеликим любопытством, так бережно, как ракушку, и, ага, «позвольте огласить». Все: ну конечно, почему не огласить?
Читает в зал:
– Их пять.
В зале дружно наступила тишина. Немая сцена вышла образцовой. Оркестр – как народ: он безмолвствует. И никто же ни черта не понимает. Рейва тоже здесь неподалеку. Где стояла, впала в ступор. Она диву дается, не особо и скрывая.
– Товарищи, – говорит, – вот тут поступила записка. Вы о ком, товарищи, «их пять»? – и пожимает плечами. Казалось, ну чего же проще, их пять – и все понятно, но не Рейве. – Вы о ком, «их пять»? Если о Вагнере, то он один, он Рихард, тут вы, извиняюсь, ошибаетесь. А пять? Ну не знаю, – она тянула время, она не понимала содержания записки. – А-а! – наконец она вздохнула облегченно. Неужели до нее дошло?! – А-а, – говорит, – я догадалась. Вы имеете Штрауса, – она лучше догадаться не могла. – Действительно, Штраусов пять! Штраус-отец, Штраус-сын, Штраус… – думаю, сейчас из наших кто-то ляпнет: «Святой дух», и вновь мы отступим от истины. Но нет, Донецк на высоте, в отличие от Рейвы, это факт. – В общем, Штраусов пять, но речь сегодня все же не о них. Сегодня Вагнер, он один, он, этот, Рихард. И мы ему справляем юбилей, – так умела только Рейва. – Итак, Вагнер! – она собралась с мыслью. – Какой глубинный смысл…
Я понял: отмолчаться будет дико. И с места – Брамсом – я вношу ей ясность:
– Брамс!
Подсказка? Еще бы! Но акустика такая, хоть святых выноси – не услышат. Словом, акустическая яма.
Рейва, естественно:
– Что? – всматриваясь в зал. – В чем дело, товарищ? Вам плохо?
И тут я поднимаюсь во весь рост – и оглашаю окрестности громче:
– Брамс! – я не могу молчать! Чтоб она не путала со Штраусами.
А она, вы знаете, она мне говорит с такой обидой:
– А что вы на меня кричите? – и подернулась слезой. – Сегодня праздник: Вагнер, Брамс! – во-во, уже теплее: Брамс. – Все сидят со словами: спасибо – а вы…
Я тактично что есть силы рявкнул:
– БРАМС!
До нее дошло, но, очевидно, в искаженном свете. Женщина! Она ведь и на сцене будет женщина. И на мое «Брамс» она мне представляется:
– А-а, очень приятно! А я – лауреат всесоюзного конкурса Людмила Ильинична Рейва, будем знакомы!
Публика заметно оживилась. Выходит, Рейва ей удачно пошутила. А я остался полным идиотом.
Я заметил: когда я в ударе, то я не в себе:
– БРАМС! ПЯТЬ! БУКВ! КАКОЙ ГЛУБИННЫЙ! СЛЫШИТЕ?! – уже чеканю, как Монетный двор, и – о, вот тут она услышала.
– Хватились, – отпарировала Рейва, человек большого, но недалекого ума, и иронически соорудила книксен. – Брамса мы закрыли первым отделением, – так, как будто он идет по накладной. Все в ее поддержку засмеялись, будто я действительно проснулся, но отделением позже. – А во втором отделении исполняется сто семьдесят Вагнеру, который Рихард, который «Тангейзер», который «Риенци», который «Лоэнгрин», собственно, вступлением к «Лоэнгрину», в смысле к третьему действию, мы, пожалуй, и откроем наше второе, в смысле отделение, в общем, концерта… На сцене – симфонический оркестр Донецкой… имени… Дирижер… Лауреат… Всеукраинского… Итак, Рихард Вагнер… Попрошу аплодисментами…
В душе я скрежетал всеми шестеренками. И я еще раз с места:
– Брамс – пять букв!
– Да он же пьяный! – кто-то прошуршал.
А я был трезвый, как в тылу врага.
– Так, – не выдержала Рейва, – я, кажется, уже теряю терпение. У нас такой юбилей, Вагнер, Брамс! Девочки, прошу! – и кому-то в зале помахала. – Вера, Валя!
«Девочки, прошу!» – но кто они такие, эти девочки?
И вот появляются бабки, две бабки крепкой бойцовской породы, что-то вроде службы безопасности, Валя и Вера, которые чуть что, так очень даже быстро. Подлетают, дюжие Вера и Валя. Еще им по метле, и все в порядке. Естественно, им что Вагнер, что Брамс, лишь бы не было войны. Они хватают меня под руки и приглашают прочь на выход.
Уединив меня в фойе, они покинули.
А знаете ли вы, какой зал в Донецке по акустике самый лучший? Никогда не догадаетесь. А я скажу, а я отвечу: по акустике лучше зала, чем фойе Донецкой филармонии, в Донецке не найдете. Притом что в зале ни черта не слышно. Но в фойе! Как звучал там Вагнер, как звучал! И это стало для меня открытием сезона. За всю историю в фойе я хлопал первым. И бис оттуда я подал впервые…
Когда пошел – на бис – «Полет валькирий», я от счастья чуть не умер, я уже готов был вместе с ними. Мне было так легко, что казалось: вот сейчас я полечу. Вот так и рождаются птицы…
Уже в фойе: я быстро одеваюсь. От греха подальше.
Но грех, он такой приставучий. Бабки. Те самые, Вера и Валя. Прямой наводочкой ко мне:
– Пройдемте в музыкальную подсобку.
И неотступны так, что мне уже не смыться. Прихожу я под конвоем – вижу: она, в неверном свете, Рейва, музыковед Людмила Ильинична. Что еще?!
– Это вы срывали юбилей? И зачем вам это было надо?!
– Я не срывал, я правды домогался…
– Какой правды?
И сложив ладошки на худосочной груди дилетанта, чтоб хоть как-то ей напомнить:
– Брамс! Какой глубинный…
– Ну же!
– Какой глубинный смысл в этих шести буквах! – я вздохнул.
– Спасибо за цитату. Ну и что? Все верно. Ну и что же?! Говорите.
Я:
– А то, что букв пять!
Она смотрит на меня своим соловьиным взглядом:
– А вы уверены?
Ну как вам это нравится?!
Я в конвульсиях:
– Считайте сами! Я не буду вам мешать! Бы-ры-а-мы-сы!
Но она считать не захотела, а со стола вручает мне поношенную книгу:
– Над вами даже дедушка смеется!
Раскрывает – точно: какой-то дядька мне с портрета ухмыляется.
– А это кто?
– А кто? Читайте ниже.
Читаю ниже. Я не понял… «Iоганъ Брамсъ», да-да, Брамсъ. Раз, два, три… О боги, шесть! Что за черт? Но это не черт, а издание Циглера, 1907-й, Санкт-Петербург. А вот и та самая строчка подчеркнута: «Какой глубинный…» Разумеется, в шести.
– Я по ней готовилась, по книге. Я прониклась. Посчитайте…
Я Рейве не ответил ничего. Хорошо, что я умней своих поступков.
Пришел домой, рассказываю маме, а она играла в детстве на рояле. И что я выясняю? О, и что же?! Что Штраусов было не пять, а четыре.
Но сказать об этом уже было некому…
Мелочи архиеврейской жизни
Картинка с выставки
Я знал одного торгового работника. Все свое состояние он сделал на воде, еще в те годы. На газированной. Был он тупым и мелкотравчатым, лицом не вышел, вышел животом. Низкорослый, с кривыми ножками. Кстати, писать он так и не умел, а считать если и умел, то только обсчитывать…