Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вдруг я увидел – даже не знаю, как это сказать – увидел что-то, смутно похожее на что-то. Сначала я обратил внимание на эту фигуру потому, что костюм ее отличался от костюма других – то есть на ней не было даже чепчика, и косы ее были связаны в смешной пучок на макушке. Но я тут же заметил, что и она почему-то глядит мне прямо в лицо с другого конца комнаты; и еще через мгновение, полный внутренней паники, я вдруг сообразил, что она принадлежит к миру, который я знаю. Трудно себе представить (впрочем, может быть, есть и такие, которым не трудно, – это опять-таки дело опыта и навыка), до чего нелегко узнать человека при таких радикально измененных условиях. Только тогда, когда она медленно и уверенно двинулась по направлению ко мне, – только тогда я окончательно понял, что это Белка. Она подошла близко, на шаг или меньше, спокойно осмотрела меня с головы до ног и потом опять уставилась мне в глаза со строгим и неодобрительным выражением на лице. Я так смутился, что кивнул ей головою, хотя и отдавал себе отчет, что это вряд ли при таких условиях принято. Она не обратила на мое приветствие никакого внимания и сказала негромко, но тоном бесконечной повелительности:

– Этого чтоб никогда больше не было.

Госпожа царственных размеров, вероятно мать, взяла ее после этого за руку и стала тереть мочалкой; тетка моя вынырнула из-за парной завесы, красная как бурак, и мы пошли домой.

Я проснулся на следующее утро с ясным сознанием, что влюблен. Honni soit [4], кто посмеет пришить к этому факту фрейдовскую подкладку. Я свои чувства помню ясно: я влюбился в ее лицо, и только. Тысячу раз бывает, что видишь лицо, картину, пейзаж чуть ли не каждый день, и никакого впечатления они на тебя не производят; но вдруг, благодаря новой раме, или новой шляпке, или случайной игре луча, они тебя захватывают. Ее наряд накануне сыграл просто эту роль – новой рамки для ее лица.

Но я очень влюбился. Это выражалось даже в физическом неудобстве: когда я думал о Белке, мне трудно было дышать как следует – кто-то словно зажал в кулаке мое сердце, как воробьиного птенца, не крепко, но как раз достаточно для того, чтобы не дать человеку вздохнуть во всю ширину. Это было неудобно, больно и великолепно. Я не помню, как я провел то воскресенье, но знаю, что это было блаженное и гордое воскресенье. Гордость меня переполняла; я решил, что никто никогда ничего не должен узнать. Разве, пожалуй, чуть-чуть намекну Адмиралу: он такой мужественный, несмотря на колыбельное происхождение его клички, и приятно будет дать ему понять, что и во мне что-то есть особенное – а что, не скажу. А впрочем, вряд ли стоит намекать даже Адмиралу. Кисе, конечно, ни слова. Но одно ясно: Белке я дам жить в безмятежном покое, не нарушенном ни даже дымкой подозрения о моей чудесной боли. Я решил не смотреть на нее. Пройдет – отвернусь. Может быть, даже попрошу тетку перевести меня в другую школу, хотя она способна разговориться на тему о том, что только недавно уплатила двадцать рублей за полугодие. Как бы там ни было – Белке ни слова, ни взгляда; нельзя портить волшебную тайну бурою прозою встреч и бесед.

Вспоминая об этом теперь, начинаю понимать, зачем Петрарка и вся та компания так усердно всю жизнь старались держаться подальше от своих возлюбленных. Дело, очевидно, в том, что это были младенческие годы человечества. Поклонение Принцессе Грезе есть, в сущности, детская привилегия. И еще одно: да не дерзнет никто сказать, что я передаю свои воспоминания в неправильном стиле, вставляя мысли и выражения, недоступные ребенку. Я утверждаю, что чувствовал тогда все то, что здесь рассказано, и еще много больше, но только в других словах и образах, бесконечно более красивых. Ни одному поэту не сравняться с чудом детской мысли; а впрочем, это не относится к делу.

В понедельник, по дороге в школу, я твердо решил ничего не говорить даже Адмиралу. Но оказалось, что в это утро он почему-то действовал мне на нервы. Прежде я любил сознавать его превосходство, любоваться небрежным молодечеством, с которым он списывал диктовку через плечо мальчика на первой скамье или съедал свой завтрак во время урока. Но сегодня меня это раздражало. В конце концов, когда мне будет столько лет, сколько ему теперь, я могу сделаться таким же силачом, и еще в семьдесят семь раз сильнее; а кто ест свой завтрак до большой перемены, тот обманывает не просто Катю, что, конечно, «ловко», но и свою пару, что уже нехорошо. А списывать? Я и теперь мог бы его перещеголять, но только мальчик, сидящий перед ним, чересчур высок и широк для меня, а мальчик, сидящий передо мною, сам давно раз навсегда потерял в моих глазах свой научный авторитет: не знал, где именно пишется «ять» в слове «дешевле». Общий вывод у меня получился тот, что глупо терпеть бессознательное Адмиралово самомнение, когда у меня самого в кармане такая бомба. Словом, я низко уткнулся в диктовку и шепнул:

– А я тебе могу рассказать такое, что у тебя глаза на лоб вылезут.

– Ерунда. Что?

Кончено: я стоял на грани рокового шага, который раз навсегда отрежет всю мою прошлую жизнь, семь лет четыре месяца одиннадцать дней, – на пороге нового, жуткого, головокружительного бытия. Я зарыл свой нос в тетрадь и прошипел:

– Я влюбился в Белку-второклассницу.

В жизни я не видел, ни до того, ни после, чтобы человек так зарделся, как покраснел Адмирал. Он разинул рот. Он положительно заикался:

– В… врешь!

Шепотом я отчеканил формулу клятвы, которая в школе считалась ненарушимой; начиналась она со слов «Покарай меня…», но конца я не смею процитировать – могу только упомянуть, что девочки этой клятвы не произносили, да она и логически не была к ним применима. По всем традициям, после этой клятвы сомневаться не полагалось. Но случай был слишком необычайный для точного следования традиции. Я почувствовал, что Адмирал все еще не убежден; и тут же по тому беспроволочному телеграфу, которым Бог наделил зверей и детей, мне точно передалось, что именно должен я сделать, дабы уверить его окончательно. И сделал. Катя только что продиктовала: «Возьми каранда-шик и листо-чек бумаги…» Вместо того я написал большими буквами «Белка», толкнул Адмирала ногой и шепнул:

– Смотри.

Он посмотрел и моментально убедился, навеки и бесповоротно, – я же намуслил палец, растер свежие чернила в бесформенное пятно (это гораздо радикальнее, чем просто зачеркнуть) и написал, как ни в чем не бывало: «лесточик».

Пятиминутную перемену после первого урока я провел отшельником. Мне не хотелось смешиваться с толпой. Я ушел в дальний угол двора и там, между курятником и колодцем, пять минут подряд шагал взад и вперед. Попытался было скрестить руки на груди, но тогда неудобно стало шагать; поэтому я скрестил руки сзади, на пояснице, и принял выражение важное и недоступное. Я ни разу даже не оглянулся на чернь, хотя все же не мог отделаться от снисходительного удовлетворения при мысли, что многие, вероятно, обратили внимание на мой образ действий и спрашивают друг друга: «Чего этот осел бродит там один-одинешенек?» Раз мне показалось, что слышу голос Белки: «Ника, брось, а то опять отлуплю!» Судя по последнему слову, это был именно ее голос. У Белки была большая боевая репутация. Голос ее бросил меня в жар; но я не обернулся.

И во время урока я сохранял ту же холодную отчужденность. Это была Священная история – предмет, который мы любили, потому что Катя увлекалась и забывала вызывать, и можно было спокойно беседовать друг с другом или меняться марками. У меня был в кармане красный Гонконг; Адмирал на днях обещал дать мне за него Монако плюс старую семикопеечную без стрелок (большая редкость). Но я не хотел ни говорить с Адмиралом, ни осквернить свой праздник торговлей… Адмирал, очевидно, был и сам подавлен моим возвышением. Он не сказал мне ни слова – только изредка косился в мою сторону, крадучись, с видом почти испуганного любопытства.

Вторая перемена: десять минут. Я опять зашагал от колодца к курятнику. На этот раз сомнения не было: они все на меня смотрели. Не глядя, я видел, как они собирались кучками, но издали, обмениваясь замечаниями, которых я не слышал и которыми не интересовался. Большой, по-видимому, спрос был на Адмирала: некоторые кучки приглашали его на консультацию, к другим он подходил по собственному почину. Не слыша, я мог, однако, без труда построить в своем воображении весь ход их беседы. Я представлял себе загадочный вид, с которым Адмирал отказывался от дачи показаний. «Конечно, знаю. Очень удивительная вещь, но я обещал не рассказывать». Мне показалось, что кто-то захихикал – обычный отклик вульгарной души, когда она стоит лицом к лицу с таинством.

вернуться

4

Пусть будет стыдно тому… (фр.).

40
{"b":"828795","o":1}