Возвращались по холодной росе, оставляя за собой темный след. Позади, где-то из-за Даманского болота, выкатывалась огромная, с решето величиной кроваво-красная луна. Напрасно пытаясь поспеть за ребятами, она медленно поднималась все выше и выше, незаметно уменьшаясь и светлея.
Сейчас камня на прежнем месте не было. Говорили, в войну немцы подорвали его, увезли куда-то, где строилась дорога.
Миновав знакомые места, вспоминая свое детство, Андрей чувствовал себя так, словно, расставшись здесь давным-давно с добрым своим другом, он пришел сейчас сюда, чтобы встретить его, и узнал, что встрече этой не суждено быть. Он не смог бы объяснить, как пришла к нему эта мысль, возникшая в первый же день приезда к родным и к которой он возвращался не раз здесь, возле этого камня, как завладела она его сердцем.
Мысль эта была такая: вернуться в город на работу и сразу же подать заявление с просьбой послать его сюда, в свой колхоз.
То, с чем столкнулся Протасевич здесь, где жили его родные братья, не понравилось ему. Не порадовала и первая встреча в отцовской хате — старший брат, Николай, к которому он приехал в отпуск, выставил на стол самогону, да столько, что можно было споить всю деревню.
Никуда не спеша, словно бы в колхозе нет никакой работы, Николай и его жена устроили застолье, назвали гостей.
Самогонку пили стаканами. Видно, привыкли к этому давно. Андрея подняли на смех, когда он попросил налить ему в стопку.
Отодвинув от себя стакан, который тут же снова наполнили, не желая обидеть ни родню, ни соседей и не желая в то же время прослыть слишком уж важным, Андрей сдержанно поинтересовался:
— И часто у вас такое?
— В колхозе нельзя иначе. У нас, брат, только такую норму и признают, — то ли в шутку, то ли всерьез повернулся к Андрею прежний его одноклассник Сергей Михневич, невысокий, подвижный, заросший рыжеватой щетиной. — У председателя нашего учимся. Он, брат, у нас профессор по выпивке.
— Хорош у вас профессор, ничего не скажешь, — сдерживая себя, ответил Андрей. — И вы, ученики его, не лучше. — Он взглянул на брата. — Вот ты, Николай, старший из нас, помнишь, батька наш когда-то со своей полоски переводил вот этак все добро и пропивал его, как вы сейчас его переводите и пропиваете?..
— Что ты взялся за батьку? — обиделся Николай, понурый, как и Сергей Михневич, небритый, со всклоченной бородой. — Батька наш над каждым зерном трясся, знал, что он хозяин, что это зерно по́том ему далось и кровавыми мозолями. А председатель этот, Минченя, знает он, над чем ему трястись? Одна у него забота: как бы сплавить зерно поскорее да пропить с кем-нибудь… Спина у него не болит ни от работы, ни от этого зерна, ни от скота, что мы весной чуть ли не веревками вытягивали из хлевов, на выпас.
— А сами вы куда глядите? — Андрей уже не скрывал злости.
— Каков, брат Андрей, поп, таков и приход, — вытирая усы ладонью, ответил за всех Андреев шурин Алесь Корбут, мужчина уже в летах, рассудительный — слово его в деревне звучало как окончательный приговор. — Примерься-ка лучше сам, человече: скажем, ты, или другой, или десятый у вас в городе служит где-нибудь в учреждении, и вам говорят: «Подождите, хлопцы, мы вас не обидим, трудитесь, а за расчет не беспокойтесь…» И вы вот трудитесь, стараетесь. А приходит наконец пора рассчитаться, и пожалуйста: «Извиняйте, говорят, нечем нам платить: начальство все деньги пропило».
На мгновение живо представив себе такую картину, Андрей усмехнулся.
— Видишь, тебе смешно. Небось думаешь, как бы ты со своими хлопцами разнес кабинет начальника. А мы после войны терпим третьего уже такого лодыря. И скажу тебе про этого Минченю: мало что пьяница, дак вдобавок еще и дурак. Ему послушать такого вот, как я, мужика или другого кого, связанного с этой землей живой, можно сказать, пуповиной, где там — низко! Он сам начальник, он распоряжается! Прислали его укрепить колхоз! А в конце концов что выходит: сколько ты ни вкалывай, все это людское старанье в прорву летит. А мужик рассуждает: на кой леший мне надо это, кто мне заплатит за мой труд.
Алесь Корбут вынул из кармана кисет с махоркой, протянул мужчинам, скрутил себе цигарку и, прикурив от Андреевой спички, сказал:
— Поезжай-ка ты в «Калинин» или в «Красную смену», погляди, как там люди живут, как работают. У нас каждый так и норовит спрятаться от бригадира, рассчитывает, как бы на работу не выйти, как бы дома посидеть, нечего им за работу получать, так не из-за чего и работать, а там, брат, за провинность человека к работе не допустят… Вот в чем их сила. Работа — человеку награда! А в нашем колхозе нету на это силы. Вытекает она, как кровь из жил, вместе с самогонкой. Прислали б нам, скажем, человека с головой, да чтоб пил он ее, проклятую, этими вот стопками, а не квартами, как наш Минченя, и все мы, на него глядючи… Думаешь, не стали бы мы на ноги, не берегли б, как твой батька, каждое зернышко? Нету, брат, хозяина, нету и ладу.
Подсев ближе к Андрею и глядя на него требовательными, испытующими глазами, Корбут заговорил вдруг совсем о другом:
— Вот, скажем, ты, Андрей, и на агронома в академии учился, и потом за войну и после войны куда только не ездил, чего только не повидал, согласился бы ты стать председателем укрупненного колхоза? Тебе, брат, под силу был бы такой корабль… Или тебя сюда и бубликами не заманишь? Партийный-то ты партийный, но, брат, не откажешься от Минска — там как-никак спокойнее жить. А тут, брат, еще ухабы… И вот на эти ухабы, как ты ни прикидывай, если и пришлют кого из города, дак уж только такого, что и там не нужный, вроде Минчени нашего.
— Сейчас едут только те, кто по собственной охоте, — перебил Корбута Андрей.
— Мало что-то таких охотников, — хитро прищурился Сергей Михневич.
— Вот то-то и оно, — хмуро поддакнул Алесь Корбут.
…Андрей никому ничего не говорил о том, что запало ему в душу, ходил, приглядывался ко всему, знакомился с жизнью, с людьми. Познакомился с председателем, с тем самым Минченей, которого все, от малого дитяти до секретаря райкома, знали как горького пьяницу.
Впервые встретились они на колхозном дворе в воскресенье возле колхозного грузовика. Он шел в город, и Андрей надумал съездить туда, повидать старого приятеля, еще со школы, не последнего сейчас в районе начальника. Как и всегда, у машины собралось почти полдеревни, главным образом бабы. Особый интерес, считай, у каждой — базар. У одной — кошелка яиц, другая творог за неделю накопила, третья маслице сбила.
Те, кто раньше пришел, залезли уже в кузов, повернуться там негде было. Шофер, рыжий как огонь Федя, молча обошел вокруг машины и, сплюнув окурок, зычно скомандовал:
— А ну, бабки, которые попроворней, давайте слазьте!
Из кузова ни слова.
— Оглохли, что ли, все до одной! — спокойно удивился Федя.
В кузове кто-то тихонько поперхнулся смехом, кто-то на кого-то цыкнул. Послышался басистый голос жены Сергея Михневича:
— Тебе нас не лечить, хоть бы и оглохли. Садись да крути давай свою баранку.
— Не пойдет. — Видно было, что Федю со взятого курса не свернет никакая сила. Присев в тенечке под старой липой, он мирно предложил:
— Ну тогда закурим, если так…
В кузове этого не ожидали. В кузове готовы были принять любую словесную атаку и дать ей надлежащий отпор. Против этого же Фединого маневра у женщин брони не было. Вот если бы стал ругаться…
Андрей со стороны наблюдал эту сцену и от души смеялся.
Подошел Минченя. Он уже выпил и, видно, не хотел сегодня ссориться с людьми.
— А ну, Федя, доставь баб да скорее назад, — крикнул он, ни с кем не поздоровавшись.
— Куда я их повезу? Вон сколько насело, — нехотя бросил взгляд на машину Федя.
— А, насело, насело, вези, и весь разговор.
— Я свои права класть не собираюсь. Пускай слезет половина — повезу.
— Повезешь, ничего тебе не станется.
— Сказал, не повезу, — уже зло, настойчиво повторил Федя.
— А я сказал — повезешь, значит, повезешь, — мгновенно вскипел, утверждая свое «я», Минченя.