Прощаясь, я просил Женю навестить нас, если доведется ей побывать еще в этом городе. Она пригласила к себе: ездим же к родным… Работала Женя в своем селе.
Моей жене она не понравилась, хотя вслух она и не высказала этого. Не понравилась, думаю, оттого, что Женя выглядела очень молодой, привлекательной, а жена была беременна вторым ребенком, казалась измученной, постаревшей.
Прошло не меньше года, и однажды на работе меня позвали к телефону. Я узнал голос Жени. Она приехала поступать на заочный. Мы встретились в университете и оба обрадовались встрече.
Никто не был нам помехой, никто не смотрел недоверчиво и неодобрительно, когда мы с увлечением, перебивая друг друга, вспоминали давние дни.
Я пригласил Женю — в душе совсем не желая этого — зайти к нам домой… Она засмеялась и с какой-то одной ей свойственной интонацией и незлобивой усмешкой всего только и сказала:
— Ах, Ванечка, нам и тут хорошо. Посидим, поговорим. Для чего еще домой?
И я не настаивал.
Заочная ее учеба длилась шесть лет. И встречи наши, не меняя ни характера своего, ни места, продолжались раз в полгода.
Такой оказалась и эта неожиданная встреча.
Перед самой войной Костюк женился на девушке-медсестре, которая работала в той же деревне, куда его послали преподавать.
А когда началась война, случилось так, что жена его, как медик, оказалась с первого дня в армии. Он же остался дома и при немцах добровольно записался в СБМ (Союз белорусской молодежи), а потом по своему желанию уехал в Германию. Неизвестно, чей хлеб он там ел. Твердо известно только — того, что испробовали наши люди, силком брошенные в немецкие шахты и соляные копи, на заводы и фермы, Костюк на себе не испытал. А когда окончилась война, он умудрился выйти сухим из воды, чистеньким вернуться в Белоруссию. Жена его с войны не вернулась.
И вот меньше чем через год он женился на Жене, работал в той школе, где она директорствовала, и считался неплохим преподавателем.
Однако для меня это не имело значения. Его помиловал закон. Я же — человек, не был к нему милостив. Для меня он оставался тем же Костюком, который отвернулся от своей родины и народа в дни самых тяжких испытаний. И я не прощал ему этого. Однажды, осушив чарку, я и Жене сказал все, когда она спросила, почему никогда я не поинтересуюсь Алексеем.
— Знаешь, — сказал я, — о своем Костюке ты лучше не вспоминай. И хорошо знаешь почему.
Она знала и с того дня ни разу при мне не произносила его имени.
Я же, как ни старался, не мог понять Женю. Была активной комсомолкой. Без нее не обходилось ни одно молодежное начинание. Война отняла у Жени отца и старшего брата — оба погибли в партизанах, погибли от руки такого же Костюка. Тот потом тоже удрал с немцами, только назад не вернулся.
Не мог понять ее. Не мог оправдать. Неужели не встретился ей никто другой? Сама Женя была на фронте связисткой. Там ее приняли в партию. А когда наступил мир, вернули в школу, назначили директором.
Как-то. Женя рассказывала мне, что на фронте был у нее прекрасный парень, армянин Самвел. Он любил ее. И она любила, обещала выйти замуж.
И вот встретилась опять с Костюком. Самвела она вспоминала часто, наверно, в сердце ее он оставил о себе память. Но почему только память, почему не завладел ее сердцем, почему выпустил из своих рук в другие? Мне эти другие руки казались грязными.
— Знаешь, где я этим летом была? В Р. Мы ездили всей семьей. Ты бы поглядел, что натворили там немцы!
— Не одни немцы. — Я не мог удержаться: там, в разрушенном городе нашей юности, она была с тем, кто старался и помогал немцам разрушить и сжечь его! Она обязана помнить, что его простил только закон, а люди — нет, не простили.
Женя взглянула мне прямо в глаза, и брови ее нахмурились, — я не отвел взгляда.
Она не выдержала моего взгляда и, глядя в окно, стала рассказывать:
— Мы взяли с собой Володьку. Входим в вестибюль. Помнишь, слева за столиком всегда восседал наш швейцар Плевако? Белая борода до пояса и осанка как у губернатора.
— А направо раздевалка. Там первокурсники прятались от Козака. Не забыла нашего математика?
— Нет, не забыла!..
— Он еще говорил: «Если я поставлю студенту „удовлетворительно“, значит, украду у государства семьдесят пять рублей…» — И ставил «неуд».
— А как ваши хлопцы поджидали его на Чертовом мостике?
— Ну и что, как теперь этот наш приют экзаменов, трудов и вдохновенья?
— Не говори. Мы с Алексеем чуть не разревелись. Я чуть не заревела, — тут же поправилась она. — Помнишь, сколько было цветов на окнах! А паркет сиял, как зеркало. Ковровые дорожки. Сейчас ни цветочка. Пол дощатый, серый, некрашеный. Уборщица грубая: «Что вам тут надо?» А я и говорю: «Мы до войны здесь учились. Позвольте нам зайти посмотреть». Зашли в свою аудиторию — не узнать. Перегорожена, теперь там два класса. Помнишь Ханина? Он читал нам историю средних веков: «Римская империя трещит по всем швам» — и так стучал по доске, что мы боялись, доска грохнет на пол. Погиб он, бедный… И Погуляй, завуч наш, и парторг Громыка…
— Не погибли только те… — я вовремя спохватился.
— Ну, ты ведь тоже прошел войну героем и жив, — решила на этот раз взять реванш Женя.
— Я прошел войну солдатом.
По лицу ее пробежала тень. О ком она вспомнила?
Женя поспешно закончила свой рассказ:
— Городской сад «сорок на сорок», куда мы бегали на свидания, тоже не существует. Цымерманка, главная наша улица, — теперь там картошка растет.
— Итак, через полгода ты дипломированный историк. А дальше? — Я перевел речь на другое.
— А дальше? Выберем с Алексеем школу где-нибудь в лесном районе. На берегу речки. И будем стареть помаленьку.
— Перспектива, что и говорить, заманчивая. Тогда тебя уже здесь не встретишь.
— Приезжай в гости.
— Спасибо.
Сами того не желая, мы разговаривали с каким-то вызовом в голосе. И все из-за него, из-за Костюка этого.
— Ты надолго?
— Завтра в семь утра еду.
— Почему так срочно?
— Сам же удивлялся, как вырвалась, а теперь: «Почему так срочно?» Смешной ты…
Глаза ее потеплели, погладили меня по лицу, задержались на руках.
— Все такой же мурзилка, как и сто лет назад! И сейчас умудрился вымазаться в чернилах. А еще поэт, стихи пишешь, книги выпускаешь…
Леший с ним, с этим Костюком! За этот взгляд и улыбку я простил ей даже его.
…Мы пошли с Женей в столовку, пообедали, потом она отправилась добывать себе книги. И пока она ходила, я сидел и работал.
Женя возвратилась раньше, чем предполагала, и сказала, что должна срочно заняться служебными делами, а то завтра не уедешь. Она быстро сдала книги и еще раз на минутку присела рядом.
— Очень, очень я рада, что встретила тебя. Когда мы последний раз виделись? Полгода назад?
Да, мы виделись зимой, когда она приезжала на зачетную сессию. Договорились сходить в театр. Но там было очень холодно, еле досидели до конца спектакля.
— Когда еще встретимся?
— Верно, снова зимой.
— Снова через полгода. Как в добрых старых романах.
— Да, — легко засмеялась Женя.
Нет, ее не огорчал этот срок. Ну что ж. А я, разве я не спал ночами оттого, что не видел ее так долго? Нет же…
— Будь здоров, — протянула она руку. — И не провожай. Не надо.
— Спасибо тебе, — еще раз поблагодарил я за сегодняшнюю неожиданную радость.
— За что? — улыбнулась она, уже стоя на ступеньке лестницы. И сбежала вниз.
Я подошел к окну в коридоре — отсюда видно, как Женя переходит улицу. Постоял, пока она не скрылась в сквере.
Скрылась, как обычно, на полгода? На год?.. На столе меня ждала моя поэма. Все эти дни я был полон своими стихами. Они не отступали ни на шаг, не оставляли ни на минуту, роем кружились в голове.
Вот и сейчас я стоял у окна и, сам не замечая, говорил с собой стихами. Повторил их вслух и удивился: разве я сочинил эти строки? Разве на этом языке разговариваю с собой, со своими близкими? Что это означает? «Со to jest — pzzyjaźh albo Kochanie?..»