А потом чем дальше, тем все хуже и хуже. Вскоре и она почувствовала, что как женщина нежеланна мне, что не люблю ее. Ночами, когда я лежал, отвернувшись к стене, до меня доносились всхлипывания. Я не мог не знать причины ее слез, и тем не менее они раздражали и озлобляли еще больше. Ну чего ей надо от меня?
Я жалел себя, а не ее. Это она приехала сюда и испортила мне жизнь. Это из-за нее я не женился, хотя были девушки, которые нравились. И меня любили. И красивые, такие, что не стыдно на люди с ними выйти. Почему-то моя жена казалась тогда мне очень некрасивой. А наивность ее и непосредственность я считал ограниченностью и глупостью.
«Ну чего ты ревешь?» — поворачивался я к ней, принуждая себя дотронуться до ее холодного плеча.
Она ничего не отвечала. Молчала. Молчал и я. Потом, чтобы сделать ей еще больнее, вставал и закуривал. С папиросой во рту снова ложился в постель, всем своим оскорбленным видом демонстрируя, что нет у меня из-за нее ни сна, ни жизни.
И тогда она просила:
«Не надо. Не кури. Я больше не буду».
И правда, она старалась не плакать. Ей хотелось выглядеть оживленной, привлекательной. Хотелось нравиться мне. Но я был как заведенный. Полностью вошел в свою роль незаслуженно обиженного, оскорбленного мужа.
«Ты понимаешь, — говорил я, — если и дальше так у нас будет, — словно она была в этом „так“ повинна, — не сможем мы оставаться вместе. Нужно будет решать как-то…»
Если бы вы только знали, каким счастьем счел бы я тогда ее согласие «как-то решать»… Но она молчала… А потом снова начинала плакать.
Я был вне себя потому, что она не хотела того, чего хотел я. «Ну зачем ты мне? Скажи: зачем ты мне, если я не люблю тебя? Если не нужна ты мне? — порывался я крикнуть ей. — Почему ты приехала?!» И каждый раз приходилось сдерживаться. Сам ведь писал, что люблю ее. Сам звал. И она ждала меня, верила, надеялась. Я не говорил вам, что до меня был у нее парень. Он погиб на войне. И вот теперь я мстил ей за него. Попрекал им.
«Ну, конечно, я плохой. Он был лучше. — И добавлял: — Не сомневаюсь, что если бы со мной случилось такое, ты утешилась бы столь же быстро».
А когда она не выдерживала и в отчаянии кричала: «Зачем ты звал меня? Сама бы я не приехала!» — отыскивал новую иглу, чтобы уколоть ее: «Приехала бы. Теперь разбрасываться не приходится! Некем!»
Но и это еще не все. Примерно с год она не беременела. И я стал изводить ее: «Хочу, чтобы у нас был ребенок. Что это за жизнь и какая это семья без ребенка? Хочу ребенка». А потом, когда забеременела и тяжело носила, снова все не по мне было. На лице у нее выступили коричневые пятна. Она не переносила запаха еды, не могла готовить. Я знал, что так бывает у многих женщин. Но все раздражало меня в ней.
— А она что же, только плакала?
— Н-нет… Хотя как вам сказать… До тех пор, пока не поднял на нее руку. Покуда не ударил, плакала. А потом перестала.
— И все это — и вас, и «руку» вашу — терпела и теперь терпит?
— Нет. Она ушла.
— Ну и прекрасно сделала! — вырвалось у меня.
— Если б вы знали, как это невыносимо.
Я уже ненавидела этого человека. Я сама готова была размахнуться и ударить его. Ударить жестоким словом так, чтобы не поднялся.
— Невыносимо… — снова простонал он.
И стон этот, человеческое страдание вдруг сковало мой язык, мои слова, занесенные для удара.
Мы оба долго молчали.
Потом он опять заговорил:
— А затем родился сын. Ребенок как ребенок. Пеленки, бессонные ночи, болезни — все как у всех детей, как во всех семьях.
С нами жила моя мать. Днем она возилась с сынишкой. А ночью я сам вставал к нему — пеленал, баюкал. Мне было это не трудно — я очень любил мальчика. Но сидел все же во мне подлец. Жена была слабого здоровья, к тому же ее утомляла бесконечная беготня по вызовам, по этажам (она врач). Молоко скоро у нее пропало. Ночами она спала, вскочит только, когда мальчик заплачет. А мне и это ни к чему. Спишь — так уж и спи. Без тебя обойдусь. И ни разу не преминул, чтобы не поддеть: «Какая от тебя польза? Что ты за мать?» Ей, конечно, обидно. И она…
— Плакала?
— Плакала, — покорно повторил он. — Плакала, покуда… Не думайте, — вдруг спохватился он, будто и впрямь испугался, что я взорвусь, — не думайте, что всегда у нас было так мрачно и так плохо. Выпадали и добрые минуты. — Улыбка промелькнула на его лице. — Какие добрые минуты бывали, если б только вы знали… Не забуду никогда. До самой смерти.
Он замолчал. Он уже давно закурил, забыв извиниться, забыв, что мы сидим в закрытом купе.
— …Представьте себе лето. Начало лета. Зеленеющий луг, весь в цветах и росе. Трава по колено. Мы сбрасываем тапки — и, как дети, босиком по этой траве. Было еще трудное время, карточки. А у нас свой огород — картошка, фасоль… Вот туда мы и ходили через луг. Я, кажется, говорил, что она у меня тоненькая была. Совсем девчонка. Никак не скажешь, что двадцать пять ей, что замужем… Увидит зимой на тротуаре наледь — и пускай себе люди кругом, не люди, а она, как маленькая, раз — и покатилась. Вечером понесет ведро с мусором — возвращается вся в снегу. «Ты что, в сугроб провалилась?» — «Да нет! — смеется. — Это я назад с пустым ведром нарочно по снегу. Хорошо!»
А на том самом лугу! «Давай, Алеша, кто сколько раз перекувыркнется». Не успею крикнуть: «Шальная, у тебя же ребенок!» Она только забеременела первым. Где там… одно платье в траве мелькает. Если бы вы только знали!..
Я все это знала. Знала, что человека можно вознести до небес. И можно втоптать в грязь. Словом.
Закурив новую сигарету, он между тем продолжал:
— Или еще. Осенью, вот в такую же пору. Когда снимают уже последние яблоки. Лежим с нею поздно вечером в постели и едим антоновки. Тебе яблоко, мне яблоко. Мне еще одно, и тебе еще одно. А в комнате от этих антоновок, запах как в саду.
— Ну ладно, — наконец не вытерпела я. — Значит, бывало и хорошо, и светло? Не одни только слезы, не одно только хамство?
От последних слов мой сосед как-то сник, ссутулился, словно стегнули его кнутом.
— Не знаю. Сам не знаю ничего. Я же говорю, она веселая была. Замужество не наложило на нее того отпечатка солидности, что ли, который часто даже совсем молодым женщинам придает какую-то скучность, серость.
Удивительное дело! Этот человек все знал, но как будто по чьей-то злой воле делал все наоборот, назло, причем даже во вред самому себе.
— …А мне тогда почему-то на каждом шагу, во всем хотелось видеть в ней именно эту никчемную солидность. Другим непринужденность ее очень нравилась. Нравилась, замечал, и она сама, жена моя… Видел и понимал, что, если бы захотела, имела бы успех у мужчин (после родов она очень изменилась, похорошела, стала как-то мягче, женственнее). И хоть ни разу не приметил ничего такого за ней, все равно внушал себе, что только этим и заняты ее мысли, только и ждет удобного случая. Настроив себя на такой лад, боже, чего только я не выделывал!.. Ревновал к первому встречному, к телеграфному столбу. Даже не то чтобы ревновал, придирался к любому ее жесту, всячески унижал… Рассказываю вам все, ничего не утаиваю. Без всяких оснований не стыдился обвинять в неверности, ругал самыми последними словами, какие и не от всякого забулдыги услышишь.
— Веселенькая жизнь была у вашей жены! И долго она выносила вас?
— Мы прожили вместе двенадцать лет. Трое детей. Три сына..
— А теперь как?
— Теперь она одна. Живет с детьми.
— А вы?
— Я… я женился.
— Ну, и нашли получше?
— Нет…
— И эта плоха?!
— Нет. Спокойная, добрая женщина… Вы меня перебили. Я не успел рассказать вам, как жена моя перестала плакать. Однажды она в полном отчаянии поклялась, что теперь все будет по-другому. Что я буду, как нищий, вымаливать у нее ласковое словечко, ловить ее взгляд. Что теперь слезы — мой удел. И не поверите — все это сбылось. За все мои выходки… Да что там, за то, что я глумился над ней, возненавидела меня так, что ей стало все равно, существую я на свете или нет. Я был ей не нужен. Как когда-то, в самом начале, она мне. Я все это видел. Может быть, добром и лаской еще можно было бы повернуть по-иному. Но моим жизненным принципом стала месть. И я мстил ей жестоко, не поступаясь ничем. Око за око. В десятки раз сильнее казнил ее. А два года назад учинил такое — оскорбил при людях. В праздник. Уже ничто не могло помочь мне. Ни уговоры. Ни мольбы. Ни дети.