— Как вы присоветуете, Эраст Сергеич? — сказала она, покуда он остановился, чтобы хлебнуть своего питья. — Вон, та землица, что с вашей межою…
— Я думаю, кончу тем, что выпишу работников из Пруссии, — продолжал Овчаров. И тут же он обширно развил свою теорию сельского хозяйства, приводя мнения иностранных и наших знатоков, опровержения на эти мнения, удобства и неудобства подобного нововведения в великорусском хозяйстве. Настасья Ивановна слушала, не шевелясь.
Овчаров заметил это внимание. Вероятно, оно ему поправилось, потому что понемногу его глаза и рот, дотоле грозные, приняли более любезное выражение.
— Мне приятно видеть, — сказал он, — что в вас, женщине старого века, нет той закоснелости, какую встречаешь вообще в особах вашего состояния. Я думал, Настасья Ивановна, вы сейчас закричите о моих прусских работниках, что это — ересь.
— Какая же ересь, Эраст Сергеич? — возразила Настасья Ивановна смиренно. И вдруг слово это перебросило ее мысли под кровлю ее дома. Настасья Ивановна стала рассеянная.
— Вообще, в эту четверть часа, как мы беседуем, мне приятно взглянуть и на вас, и на себя, — продолжал Овчаров. — Я говорю и наблюдаю. Скажу без самохвальства… И, во-первых, я ненавижу самохвальство даже в самых замечательных людях, а восхваление считаю вреднейшим баловством… Так я вам скажу: я очень ценю в себе вот это уменье говорить, снисходя, приноравливаясь. И еще скажу вам: к сожалению, такое обращение, как мое, — теперь редкость. Редко кто теперь поддерживает необходимую связь со стариною, вот с такими первобытными представителями наших провинций…
— Да уж вы — такой умный человек, Эраст Сергеич.
— Если б только вы хотели пользоваться нашими беседами, нашими уроками, а то…
Овчаров покачал головой и задумался.
— Я к вам и пришла за умом-разумом, — сказала Настасья Ивановна и даже засмеялась от конфуза, — столько всяких делишек… Ей-богу, и ума не приложу… Как ни раскинешь… делаешь, кажется, хорошо, а выходит дурно.
— Да как вам сказать, — возразил Овчаров в серьезном раздумье, — что хорошо, что дурно?.. Да все на свете и полезно и вредно. Как взглянешь на дело или как приложишь понятие на практике.
— Я вредить, право, никому не хочу, Эраст Сергеич.
— Положим, так. О преднамеренности я не говорю. Но вот, например, хоть мужики. Что в отношении мужика было возможно богатым владельцам, то невозможно было помещице с скудными средствами, как ваши. Снисходительность, щедрость, пренебрежение к убыткам, это возможно только людям богатым.
— Что и говорить! — сказала Настасья Ивановна. — Вы, богатые и знатные, не в пример добрее нас… Уж наш брат!.. Господи, только прости мое согрешение!
— Вы не очень восхваляйте нас, моя милая Настасья Ивановна, — сказал любезно Овчаров. — Не стоит. Во-первых, мы вовсе не великого происхождения и немногим чем вас перегнали… Только гордости у нас побольше. И себя вам нечего бранить. Если вы прижимали мужика, то ведь это делалось наивно, бессознательно. И притом — нужда.
— Э, нет, нет, Эраст Сергеич! Уж кто сок выжимал, того простить нельзя, того и на Страшном суде…
— Ай, какие рассуждения! — прервал ее наставительно Овчаров. — Знаете ли, говорите хуже самых крайних, самых недовольных людей неумеренной партии. Это — нехорошо. Вы вглядитесь: вы всему найдете объяснение. А собственность, а любовь к собственности? Разве это — не извинение? Да знаете ли вы, как надо любить собственность, как уважать ее и что это такое? На ней все держится, все без нее погибло бы общество, без нее…
— Я и люблю Снетки, что греха таить! — сказала Настасья Ивановна и засмеялась.
— То-то же.
— Но вот теперь беда… И какое вы бы мне одолжение сделали, Эраст Сергеич… Надо мужиков переселить, надо этих дураков наделить…
— Мужиков, дураков… — сказал Овчаров, заложив руки в колени. — Не дураки они, Настасья Ивановна, а помудрее нас будут. Вы мужика так не третируйте. Что мы их по зубам не били, так нам кажется, уж мы невесть как были и добры. Маленько. Вот теперь сумейте любить народ, и тогда мы увидим. Я вот что скажу: мужик так умен, как мы и не подозреваем. Мы лезем его учить с нашей скороспелой мудростью — этакий вздор! Да он нас сам поучит! Видите ли, как я сужу: я не смотрю на то, что они у меня в Березовке наделали мерзостей…
Настасья Ивановна не возражала.
— Так-то-с. И повторяю: любовь к народу — сама по себе, а любовь к собственности — сама по себе, — сказал Овчаров.
Он встал и прохаживался по комнате. Видно было, что он хотел заключить свою речь и потому возвращался к этому предмету.
— И даже вот как, Настасья Ивановна: если разглядеть собственность, это — такое нравственное благо, что нет и требования, которому можно было бы принести его в жертву. Собственность, как святыня, должна передаваться из поколения в поколение, чтоб каждому было из чего извлекать средства к общественной жизни, чтоб каждому было на что опереться. И мой вам совет: как можно осмотрительнее, рачительнее, без ущерба себе устройте ваше имение. Этим вы обязаны перед дочерью…
— Конечно, Оленьке, — проговорила Настасья Ивановна.
Она была рада, что разговор из общих воззрений начал сходить на домашние дела. О переселении мужиков как-то не столковались; но ведь она не затем, собственно, пришла, хотя, конечно, было бы лучше столковаться. Она пришла посоветоваться о других делишках.
И вдруг в уме ее зашевелились все эти делишки: и сватовство Оленьки, и история с Анной Ильинишной, и сам Эраст Сергеевич, из-за которого она столько претерпела, и вот сейчас высказанные Эрастом Сергеевичем советы, и надобность в других советах.
— Оленька… Конечно, все ей, все мое добро… За нее жених сватается, Эраст Сергеич, — сказала она вдруг, сама не зная хорошенько, зачем сказала.
— Что ж? Прекрасно, — отвечал Овчаров. — Женитьба, я вам скажу, вообще — дело хорошее. Противу браков напрасно ратуют наши передовые. Браки не прекратятся; они в последние годы поубавились, а, посмотрите, их будет больше. Это я им пророчу. Очень просто (он остановился перед Настасьей Ивановной). Все это тоже в связи с собственностью. Устройство наших имений потребует жизни усидчивой, оседлой, в деревнях, а не на больших дорогах. В деревне — жена, семья, это — сама необходимость. И притом, что бы ни говорили об узкости понятий о браке, — в обществе просто жива наклонность к нравственно-приличной жизни. Уровень общественной нравственности поднимется, это — верно. И даже очень скоро поднимется.
— Все — ваша правда, Эраст Сергеич, — сказала Настасья Ивановна, поглядев на часы. Они били. Уже три часа прошло с тех пор, как она вела беседу с Эрастом Сергеевичем. — Все так, а мне — пора. Я вас никак задерживаю…
— Нет, — возразил он, зевнув, — но я точно, может быть, займусь делом…
Настасья Ивановна встала и пошла было к двери.
— А ведь я делишек вам моих не сказала, — произнесла она вдруг, отваживаясь, и засмеялась: так ей стало и страшно, и стыдно Эраста Сергеевича.
— Каких же, собственно? И что могу я сделать?
— Нет… Ничего… так… у меня неприятности с сестрицей. Все сердится. Такая, по правде сказать, злая женщина. Вот пять дней как заперлась. А еще, говорят, святая женщина! И как господь попускает. Что мне делать?..
— Ах, плюньте вы на это ханжество! — сказал Овчаров и взялся за свои бумаги.
Настасья Ивановна на него взглянула.
— Как господь попускает! — повторил он, немного передразнив ее голос. — Странные вы все, женщины вообще, как я погляжу. Сами уверуете во что-нибудь, сами потом с своей верой не знаете как развязаться!
Настасья Ивановна подумала, что, кажется, это начинается то, о чем твердила Анна Ильинишна. Она вздохнула и притворила дверь.
— Прощайте, Эраст Сергеич, — сказала. — Благодарю вас.
Он стоял и рылся в бумагах.
— А, вы уходите?
— Да. Пора.
— Я еще не спросил вас, что Ольга Николавна.
— Ничего. Вот надо собраться к Катерине Петровне. Пишет, зовет Оленьку. Еще не знаю как. Одна лошадь охромела.