— Мы тут долго разговаривали, — вступилась Настасья Ивановна, ни жива ни мертва от страха, что сестрица «все слышала». — Ольга Николаевна! Да что ты, матушка, баклуши бьешь, работой не займешься? — накинулась она внезапно на дочь, как на виновницу своих страхов. — Мы все беседовали, сестрица. И о вас беседовали.
Настасья Ивановна выговорила это твердо. Она вдруг решилась пойти вперед опасности, и следующим образом: если сестрица «все слышала», то делать нечего; а если только прислушалась и не все разобрала из запертой комнаты, то сподличать, то есть солгать, лишь бы спасти Оленьку.
— Любопытно, что вы могли обо мне говорить, — сказала Анна Ильинишна загадочным тоном.
— Так, немножко: что вы ездили к святым местам, и как это приятно.
— Еще бы не приятно. Это только нехристей надо вразумлять, что это приятно. Немного же вы ему сказали, правда ваша.
— Свое родное как-то совестно хвалить, сестрица, — возразила Настасья Ивановна. — Конечно, я могла бы порассказать, какие вы делали благодеяния по Москве, и калеки, и все… Но я боялась. Вам, может, по христианскому вашему смирению, это было бы неприятно.
— Покорно благодарю. Если б я сама о себе болтала; а кажется, чужим и бог велит разглашать добро. Впрочем, прекрасно сделали, что мало обо мне беседовали.
— Почему же, Анна Ильинишна?
— Так, не надо.
— Почему же?
Лицо Настасьи Ивановны выразило страдание думы и потом совершенный тупик. Оленька выжидала.
— Потому что — безбожник, — выговорила спокойно Анна Ильинишна и наклонилась к своей работе.
— Разве?.. Разве он в церкви что?.. Но… но как же это знать?
— Вам трудно, а я в них толк знаю.
— Но как же это можно распознать?
— Одна борода чего стоит, — проговорила Анна Ильинишна будто сама с собою и махнув головой в ту сторону, куда ушел Овчаров.
Последовало совершенное молчание. Только Настасья Ивановна осторожно вздохнула.
— А главное — невежда, — произнесла внезапно среди тишины Анна Ильинишна. И опять замолчала.
— Ему ли меня не знать, — сказала она вдруг, взглянув на онемевших хозяек, сердито засмеявшись и чрезвычайно оживленная. — Я думаю, не ему чета — вся Москва, а мою биографию знает! Он изволил дожидаться, чтобы вы соблаговолили ее рассказать. Да я думаю, весь свет знает, чего-чего меня господь не сподобил: и как со мной магнетизм был, и как я ясновидящей была, и все главные медики об этом в Париж писали! Я думаю, я и не таких насквозь видела, когда сама не знала, что со мной делалось. Я и не такого напугаю. А он, вот видите ли, не помнит меня! Вы ему тут милостиво объясняете, кто такая Анна Ильинишна! Ах, какая невидаль — его память! Полноте. Нечего делать, если один гость вам приятнее другого. Я все с своей стороны сделала, что могла. Я вам о моих страданиях, о сновидениях все рассказала, а одни эти рассказы разрушают здоровье. Конечно, я принесла эту жертву, думая обойтись с вами по-родственному. Очень мне тяжело, что это мало ценится.
Проговорив, Анна Ильинишна откинулась в кресле и замахала прилежно крючком.
— Сестрица, — сказала робко Настасья Ивановна, — вы, никак, за что-то на меня сердитесь?
— Что вы? И не думаю.
— Вы сейчас говорили таким голосом…
— Я об Овчарове говорила, а что вы на свой счет принимаете — я не виновата. Нечего на меня раздражаться. А если что про себя знаете, я думаю, господь и вам отпустит разума обсудить.
— Я, сестрица, ничего не знаю, — сказала Настасья Ивановна, — и дай бог, чтобы между нами никогда ничего не было. Вы мне позволите…
И, не дождавшись, она встала и крепко обняла Анну Ильинишну. Та не мешала. Оленька отвернулась к окну и тихо пожала плечами.
— Я — грешница, но злобы не имею, — прибавила Анна Ильинишна, кончив объятия и разматывая шерсть с клубка.
— Дай бог, дай бог, — сказала Настасья Ивановна, растроганная. — А Эраст Сергеич сам перед вами оправдается, наверное. Вы не знаете — он будет мой жилец.
— Слышала.
Оленька хотела вдруг что-то спросить, но удержалась.
— Баню мою желает занять на лето; у него в Березовке негде. Я ему отдала.
— Баню? — повторила протяжно Анна Ильинишна, и лицо ее приняло какое-то необыкновенное выражение. — Поздравляю вас.
— Вы думаете… тесно? — осмелилась робко Настасья Ивановна.
— Я ничего, ничего не думаю. Я только поздравляю вас.
— Не понимаю, — начала Настасья Ивановна, озадаченная больше, чем первой пронесшейся грозой, и только поглядывая, как значительно колыхался бантик на сетке Анны Ильинишны.
— Не понимаете? Я думала, старые люди не забывают подобных вещей. Выходит, наоборот. Мне совестно учить вас. Кто всегда живет в бане?
— Как кто? Никто не живет, — возразила изумленная Настасья Ивановна.
— И никто, по-вашему?
— Никто, сестрица. Я, право, вас не понимаю.
— А черт где живет? — сказала Анна Ильинишна с каким-то наслаждением и положив свое вязанье.
Настасья Ивановна весело засмеялась.
— Э, да вы шутите, сестрица! Кто же этому верит? Вы и сами не верите. Везде — бог. И господь с вами! Насмешили же вы меня, моя дорогая… Вот сюрприз!
— Как угодно. А верующие знают, что это нечеловеческое жилье и не для того строится. Младенцы понимают. Известное дело — «его» тешить. Но ведь я не мешаю. Я только предрекаю вам. Я — в стороне.
— Но не отказать же мне Эрасту Сергеичу из-за таких пустяков, — сказала робко Настасья Ивановна, немного сбитая с толку.
— Не мешаю, не мешаю, — перебила ее Анна Ильинишна, замахав рукою. — Поступайте, как знаете. Я по расположению желала предупредить зло — и довольно.
Настасья Ивановна присмирела.
— Любопытно, поставит ли образ, — сказала через секунду Анна Ильинишна, опять взявшись за крючок.
— Я сама поставлю, — возразила твердо Настасья Ивановна.
Та на нее взглянула, и в комнате водворилось молчание. Анна Ильинишна, казалось, вязала очень прилежно и что-то еще обдумывала. Через секунду лицо ее начало изменяться; морщинки около глаз съежились, и глаза приняли лукавое выражение. Настасья Ивановна, уже успокоенная, отошла к окну, высунулась туда всей своей толстой фигурой и поглядывала в цветник. Туда забралась ее любимая наседка и рылась в кусте единственного, еще не распустившегося пиона.
— Кш! — закричала на нее кротко Настасья Ивановна. — Кш!
И, похлопывая на курицу, она совсем было забыла свои тревоги.
— Мне любопытно было бы знать еще одну вещь, — раздался за нею голос гостьи. Вопрос, казалось, не относился ни к кому особенно — ни к матери, ни к дочери. Оленька не пошевелилась. Она сидела, подергивая ниточки из своей кумачной обшивки, и неслышно напевала песенку.
— Что вам угодно знать, сестрица? — спросила Настасья Ивановна, обернувшись. Гроза, видимо, еще не прошла.
— Когда Эраст Сергеич уедет из ваших Сокольников, то есть уйдет из вашей бани, вы ее докончите?
— Кончу, сестрица, непременно. Только надо полки заказать.
— И будете… будете пользоваться ею?
— Да. Вот с осени затопим.
— И это после того… после мужчины? — вскричала в ужасе Анна Ильинишна.
Настасья Ивановна покраснела.
— Ну, сестрица, — сказала она, сдерживая сердце, — я вас вовсе не понимаю. Что же тут такого? Я, верно, бестолкова. Вы меня вразумите.
— Не смею, — смиренно возразила Анна Ильинишна и поднялась с своего места.
— Куда вы?
— К себе. Нервы расстроены.
Анна Ильинишна вынула из кармана какую-то скляночку.
— По крайней мере, понятно ли вам, — сказала она, понюхивая ее у дверей спальни, которую приотворила, — понятно ли, что вам ни при ком выговорить нельзя, где у вас кавалер живет? Что это неприлично? Понимаете?
И она затворила за собою двери.
Несколько минут мать и дочь провели в совершенном молчании. Оленька заливалась тихим смехом, зажимая рот обеими руками. Настасья Ивановна обдумывала свое положение. Она осталась при сильнейшем подозрении, что сестрица все слышала, и к тому же явилось еще новое горе.