Тедди не возражал, когда я, срезая с него колтуны, настриг немного лишнего на продажу. Бо к тому времени уже умер, но народ продолжал требовать шерсть. Кое-кто из соседей, наверное, разнес бы в щепки мои дом и сарай в поисках Бо, если б думал, что где-то здесь спрятано тело. Некоторые не угомонятся, пока лично не проверят труп, и я не мог подпустить к нему ученых с их пилами и склянками выпотрошить его: При одной только мысли об этом вспоминалась старая песня:
Старая лошадь коклюшем сдохла,
Сдохла корова, туша иссохла.
Коршуны пляшут на их костях.
Нет уж, сэр. Никаких плясок на костях. Я спрятал тело Бо в неглубокой пещере и едва не заполз следом, потому как сам почти умер, пока цеплял его ковшом трактора, поднимал и сбрасывал. А потом я так хорошо его замаскировал щебнем и собранным в округе камнями, что и сам уже не знаю, где то место среди всех этих булыжников и пещер.
Я скрыл ото всех смерть Бо. Народ начал роптать, чего это я его не демонстрирую, точно циркового мула, не даю поглазеть, потыкать, покататься верхом. Я сказал всем, якобы он не любит чужаков, и нагло соврал. Бо, добряк-переросток, сбивал меня с ног и облизывал, а кем, как не чужаком, я был для него в самом начале? Все мы были чужаками. И мешочки с шерстью Тедди — еще одна наглая ложь. Как и всякое другое, о чем я рассказывал, когда путался в собственной истории или не мог точно вспомнить, какое событие происходило между тем и иным, и вынужденно заполнял пробелы. Так же как заполнял щели между камнями, которыми отделил себя от Бо, дабы не подпустить коршунов и в надежде, что стена достаточно крепка и продержится целую вечность.
Вот только история не похожа на стену. Чем больше материала вы добавляете к стене — шпаклевка, дерево, плоские камни, — тем труднее ее обрушить. А когда годами дополняешь свою историю всякой всячиной, она становится лишь слабее. Тут кусочек, там кусочек, и со временем сам забываешь, где что должно находиться, а каждая добавка — шанс для какого-нибудь остолопа задать еще несколько вопросов, еще сильнее тебя запутать, вскрыть еще пару пробелов и заставить тебя заполнять и их, и так без конца и края. В итоге уже не хочется рассказывать ничего и никому, кроме себя, ведь ты — единственный, кто в эту историю действительно верит. По крайней мере, в какую-то ее часть. От прочих же, кто просто хочет посмеяться и позабавиться за твой счет, ты бежишь прочь, или отделываешься матом, или отво- рачиваешься, пока вопросы не заканчиваются, пока люди не забывают, пока им не становится все равно. И ты остаешься просто чокнутым старым фермером с Первого шоссе, чахлым, больным, рыдающим на полу чулана, чихающим от пыли и вытирающим сопли.
Хотя далеко не все было ложью.
Нет, сэр. Отнюдь не все.
И это самое страшное.
Потому что каждый год в июне репортеры возвращались. И охотники на уток, увидевшие одним глухим морозным утром в небе нечто чудное и с тех пор ищущие ответ. И отставные вояки, твердившие о «протоколах», «отчетах об инцидентах» и «нарушении системы безопасности». И напудренные старушки, которые утверждали, будто как-то днем обошли розовый куст и очутились на кольцах Сатурна. И битники из колледжа, и туристы в коротких штанишках и с «Полароидами», и женщины, продающие хворост и светящиеся в темноте космические фрисби, и юнцы с антеннами на головах, и соседи, просто хотевшие проверить, разорился ли старый Бак или еще годик продержится. Все они являлись точно в срок, как пересмешники. Но единственный, кто так и не пришел, ни одного проклятого раза с тысяча девятьсот пятьдесят шестого года от рождения Господа нашего, так это инопланетянин Боб Соломон собственной персоной. Сама суть чертовых пикников, виновник торжества, так и не показал носа. Вот почему я на самом деле отказался от пикников, разочаровался в индустрии летающих тарелок и с тех пор не высовывался. Не из-за долбаных болей в пояснице, Человека-мотылька, Барни и Бетти Хилл и их забав со страшилищем и не из-за унылых камней, привезенных с Луны и брошенных мне в лицо, точно уголь в рождественский чулок. Нет, причина в Бобе Соломоне, который обещал вернуться, остаться на связи, продолжить светить своим бело-голубым целительным лучом, потому что любит землян и любит меня, но не сдержал слово.
Что же помешало ему вернуться? Он не умер. Там, откуда он, смерти не существует. И Бо до сих пор бы резвился, если бы остался дома. Нет, какая-то беда стряслась между Маунтин-Вью и Бобом Соломоном, оттолкнула его. Я что-то сделал? Чего-то не сделал? Узнал то, чего не должен был знать? Или что-то забыл? Отмахнулся от того, что должен был бережно хранить и ценить? И вообще, найдет ли Боб Соломон Маунтин-Вью, если придется? Узнает ли меня? За двадцать с лишним лет Земля далеко уплыла, и мы вместе с ней.
Вытерев нос ладонью, я сунул Мэрилин обратно в полиэтилен, потянулся и выключил свет. И так и сидел в зябкой темноте, словно в холодном и ясном открытом космосе.
* * *
Я хорошо знал поворот к смотровой площадке у озера Клирвотер и все же едва не пропустил его той ночью — настолько непроглядно черной была дорога через лес. Лишь буквы, вырезанные на знаке-стрелке и заполненные белой отражающей краской, вспыхнув в свете фар, заставили меня ударить по тормозам и не дали проехать мимо. Я сидел и ждал, включив левый поворотник, хотя в обоих направлениях не было ни намека на другие машины. Тик-тик, тик-тик — зеленый свет вспыхивал на сосновых ветках. Затем я съехал с шоссе и, едва шины заворчали по гравийке, выключил сигнал. Каменную смотровую построил Гражданский корпус охраны окружающей среды еще в тридцатых, и дорога, проложенная туристами, с тех пор не улучшалась, так что я медленно поднялся на холм по этой узкой прямой тропе в чаще леса. Разок я разглядел глаза какой-то твари, бросившейся пикапу наперерез, но больше вокруг не было ни души, и, добравшись до площадки и низкой стены вдоль всего хребта, я подумал: может, не туда приехал. Но потом увидел две машины и фургон в дальнем конце, где обычно паркуется молодняк, когда приезжает потискаться, и слоняющиеся рядом темные человеческие фигуры. Я припарковался в стороне, заглушил мотор и выключил свет. Обзор сразу улучшился, и я смог рассмотреть пляшущие на земле лучи фонариков, когда люди шли от машин к каким-то темным силуэтам выше человеческого роста. Я захлопнул дверь и в наступившей тишине расслышал низкие голоса. Стоило подойти ближе, и невнятный шум сложился в слова:
— Гравиметр отстроен.
— Спасибо, Изабель. Уоллес, что там с анализатором спектра?
— Включается, док. Дайте ему минутку.
— У нас может не быть минутки, а может быть хоть десять часов. Кто знает? — Я направился к этому голосу, показавшемуся старше остальных. — Наши гости становятся непредсказуемыми.
— Гости? — переспросила девушка.
— Нет, ты права. Я нарушил собственное правило. Мы ведь не знаем, разумны ли они, а даже если разумны, они могут оказаться и не гостями вовсе. Вдруг они местные, коренные, не то что Уоллес. Ты ведь из Джорджии, Уоллес?
— У нас компания, док, — отозвался парень.
— Да, вижу, хоть и с трудом. Здравствуйте, сэр. Чем я могу вам помочь? Уоллес, прошу. Где твои манеры.
В лицо ударил луч фонаря, ослепив меня, но профессор выхватил его из рук парня, перевернул и направил себе под подбородок, как делают юнцы, строя страшные рожи, так что я увидел затененную версию его округлой челюсти, крупный нос и пышные усы.
— Я Харли Ратледж, — представился он. — Вы, должно быть, мистер Нельсон?
— Да.
Я протянул руку, и луч фонаря тут же ее поймал. Затем в свете появилась вторая ладонь и сжала мою. Костяшки были сухие, красные и потрескавшиеся.
— Очень приятно. — Профессор выключил фонарик. — Полагаю, наша общая знакомая объяснила, чем мы тут занимаемся? Простите за темноту, но мы поняли, что излишек света с нашей стороны, скорее, портит видимость и искажает эксперимент.