— Дозволь спросить у твоей царской милости, о чём велишь сказывать — о старине ли дальней...
— Тебе ли, седой лис, смущать честной люд лживыми байками! — гневно перебил его царевич. — Али ты не слыхивал про славные деяния благоверного государя нашего, царя всея Руси Ивана Васильевича?
— Как не слыхивал? От века славен наш царь-батюшка делами многотрудными...
Старый гусляр немного помолчал, будто споткнулся на слове, и продолжил:
— И не токмо делами многотрудными, но и грозой своего праведного гнева на своих подданных. Не одно токмо простонародье живёт перед ним в страхе, но и бояре многие, и ближники его...
Седой гусляр пристально смотрел на царевича, словно желая понять, что ему нужно, потом положил пальцы на струны и запел. В песне говорилось о том, как Никита Романович спас от верной смерти царевича Фёдора, своего родного племянника и крёстного сына, которому уготовил её Малюта Скуратов — по воле самого царя. Гости слушали молча, испуганно. Царевич казался бледным, безжизненным.
Тут наехал старый Никита Романович,
Соскочил он со добра коня,
Как взимал он племничка да крестничка,
Взимал со плахи со дубовые,
Кидал немилого постельничка
На плаху на дубовую,
И отсекли ему буйную голову,
Окровавили саблю кровавую...
Тут Грозный-царь Иван Васильевич
Велел всем надеть платья чёрные,
Платья чёрные, все печальные.
Старый Никита Романович
Надевал шубу, которой лучше нет,
Племничку и крестничку тоже надевал
Платья, которых лучше нет.
Пошли они к обедне воскресенские,
Приходили во собор да во Успенский.
Тут старый Никита Романович
Становился подле Грозного царя Ивана Васильевича,
Племничка-крестничка брал под полу под правую,
Сам крест кладёт по-писаному,
Поклон ведёт по-учёному,
Клонится на все четыре стороны,
Грозному-царю Ивану Васильевичу в особину
С царицей Настасьей Романовной:
«Здравствуй, Грозный царь Иван Васильевич,
Со своей царицей благоверною,
Со всеми со царскими семенами!»
Как тут говорит Грозный царь Иван Васильевич,
Говорит таковы слова:
«Ай же ты старая курва, седой пёс!
Разве ты про невзгоду не знаешь и не ведаешь,
Разве тебе да не известно было,
Аль ты надо мною насмехаешься?
Выйду от обедни воскресенские,
Публикую я указы все строгие,
Что со всех господ, со всех князей
Со живых шкуры сдеру,
А с тебя, старая курва,
Шкуру сдеру и в волчью зашью!»
Опять проздравствовал он и в третий на кон:
«Ты здравствуй, Грозный-царь Иван Васильевич,
Со своей царицей благоверною,
Со всеми со царскими семенами
И с Фёдором Ивановичем!»
Тут он выпущал из-под полы из-под правые,
Становил перед Грозного-царя Ивана Васильевича,
Тут говорил Грозный-цнрь Иван Васильевич:
«Ай же, шурин мой любезный,
Старый Никита Романович!
Аль тебе жаловать сёла с присёлами,
Города с пригородками,
Улицы с переулками,
Аль жаловать тебя несчётной золотой казной?»
Внезапно царевич оборвал певца и грозно повернулся к хозяину терема.
— Так-то ты бережёшь честь царскую! За это примешь позорную смерть на плахе со своим скоморохом!
Испуганный боярин стал на колени перед царевичем.
— Благоверный, всемилостивый государь, отдай мне мою вину, прости холопа твоего! А скомороха я сам накажу!
— Эй, дворецкий, вели страже схватить его!
Но гнев царевича не унялся. Эта дьявольская песня словно бы пророчила его собственную судьбу. Как посмел скоморох вывести наружу запретное, тайное: страшный родительский гнев царя против своего семени...
Царевич Иван едва сдержал порыв снести певцу голову саблей. И, может быть, если бы певец упал перед ним ниц, он сделал бы это. Но певец с достоинством поклонился и начал говорить:
— Государь, ты волен меня казнить, но дозволь молвить слово ответное. Господь всякому судил своё: тебе, государь, царевать, мне, недостойному скомороху, песни складывать. И уж так повелось исстари, что во всякой песне есть своя быль. Не гневайся, государь, на убогих скоморохов!
Правдивая речь гусляра в другое время понравилась бы царевичу, но не теперь, когда недостойный скоморох посмел недобрым словом отозваться о делах великого государя.
— Вы что стоите? В темницу его! Отрезать его недостойный язык!
Слуги царевича кинулись к певцу, но в эту минуту в свадебную палату с шумом ворвались опричники в чёрных одеждах. Гости тотчас же выскочили из-за столов, кинулись к дверям. Раздался звон сабель, и полетели боярские головы. Вину не спрашивали, к ответу не призывали... Разбойничья орда не привыкла церемониться со своей жертвой. Пол боярской палаты обагрился кровью. Кто не успел спрятаться под стол, был посечен, и уже не имело значения, кого посекли.
Не дай Бог оказаться во власти этой жестокой неистовой силы! Запятнал себящевинной кровью и царевич. Он снёс голову боярину, хозяину богатого терема, где только что шумела свадьба.
Так свадебный пир окончился пиром кровавым. Спастись удалось немногим.
...Фёдор, сидевший недалеко от двери, выскользнул первым. За спиной слышал грозный рык царевича, напоминавший его державного родителя, и удар его сабли. Фёдор бежал по направлению к пологому спуску реки, думая найти там лодку, чтобы удалиться на ней от опасного места. Мысли неслись беспорядочно. В ушах стояли дикие крики, женский визг и рык царевича. Оглянувшись, он увидел, как над городом подымались всплески огня. Пламенем и дымом был охвачен боярский терем, где ещё недавно праздновали свадьбу. Мелькнула пугливая мысль: «А ежели дознаются, где чаял укрыться, и настигнут?»
Никогда прежде он так жарко не молился: «Боже, прости мои прегрешения и паче всего мою вину перед родителем, что ослушался его! Не за грех ли сей был подвигнут внимать глумливой песне скомороха о моём родителе?» В ушах, словно в наказание ему, звучали ругательства, кои будто бы источались из уст самого царя: «курва», «седой пёс»... Но ежели царь и ругался на Никиту Романовича — прости его Господи! — отколь сие ведомо гнусному скомороху? И потто ему дана воля изрыгать скверные слова на царёва шурина и первого боярина?
Не успел, однако, Фёдор свернуть к реке, как его нагнал стременной царевича и велел садиться на лошадь и торопиться к нему.
В поспешном исчезновении Фёдора царевич увидел не страх перед опричниками, а гнев против боярина Акиндиева и скомороха, глумившегося над благоверным государем. Оттого он и был ласков со своим брательником, терпел его хмурое молчание. Сам и заговорил первым, едва миновали заставу:
— Тверичи искони мешали московским князьям утвердиться на своей московской вотчине. Бог гордым противится...