— Багряный яд, нерасторжимо соединяющий живую плоть.
Я продолжал упорствовать в своем желании приобрести шар.
— Вы меня одолели, — сказал я безыскусно и твердо.
Он ответил мне медленно, очень тихо:
— Я мог бы просто подарить вам этот маленький шедевр. Но тогда я бы нарушил принципы, помогающие мне влачить мою жизнь. Я мог бы назначить за него очень высокую цену, но боюсь, как бы это не повредило нашей взаимной симпатии… Мы с вами только что имели общее переживание; и предмет, который свел нас вместе, в результате утратил обычную торговую стоимость, в моих глазах — тоже. Я позову в лавку свою дочь: пусть она обговорит с вами цену.
— Вашу дочь? — переспросил я смущенно, еще не подозревая, какой позор меня ждет.
Он уже удалился. Я очень долго оставался один. Шар лежал передо мной. Рассчитывал ли китаец, что я украду вожделенный предмет и сбегу? Я ждал — мало сказать, что с нетерпением, — и слово «дочь» теперь казалось мне пустой отговоркой, набором ничего не значащих звуков. Но я все же не решался стать вором. Наконец, уже изнывая от беспокойства, я схватил шар, и мне удалось открыть его. Как раз когда резьба внутри обнажилась, в глубине лавки что-то колыхнулось. Шаги… Девочка, пятнадцати или шестнадцати лет, встала передо мной. Я хотел спрятать шар; но она вынула половинки из моих рук, осторожно соединила, прижала одну к другой… И стала играть этим мячиком — подбрасывая его вверх, прижимая к щеке. Она улыбалась свежо, и вместе с тем — со знающим видом. Совершенно неопытная, но и лишенная гордости, а потому не почувствовавшая отвращения… Пока я, сгорающий от стыда и униженный, стоял, не отводя взгляда от нежного, без единой морщинки, лица, ее безупречной формы рот назвал цену — объективную торговую стоимость. Я увидел два правильных ряда зубов: их обнажили говорящие губы. Темно-карие глаза этого достигшего зрелости ребенка избегали земляных провалов моих глаз. Под шелковой тканью я распознал молодые заостренные груди, выпирающие круглые соски. Я слишком поздно сообразил, что уже подпал под действие яда и что, учитывая мой возраст, защиты от него не найти. Мерзкое предчувствие подсказывало: лишь считаные мгновения отделяют меня от какой-нибудь непристойной выходки. Я произнесу слова, оскорбительное содержание которых невозможно простить, и они сделают меня несчастливым, скомпрометируют, как пока еще не скомпрометировал этот недостойный торг. С другой стороны, я пытался себя убедить, что любой только что достигший совершеннолетия молодой человек сыграл бы доставшуюся мне роль точно так же, как я. Смущенный, глупый — и все же заслуживающий прощения… Я был вне себя от желания стать животным, чьим сладострастным утехам завидуем мы все. И наваждение внушало мне лживую уверенность, что и это едва расцветшее дитя, в полном согласии со мной, подчинится жаркому потоку моего тоскования.
Меня спас ее отец. Прежде чем я успел сказать хоть слово, он уже стоял рядом с дочерью. Девочка удалилась. Он спросил:
— Какую цену она назвала?
— Четыре фунта за две половинки, — сказал я.
— Хорошо, — ответил он. И шар — с его одобрения — скользнул в карман моего пиджака.
— Вам нравится моя дочь? — спросил он.
— Ох, — выдохнул я и на одну жаркую счастливую секунду ощутил во рту вкус небесного напитка{86}.
— Так она нравится вам? — спросил он снова, на сей раз увереннее.
— Да, — сказал я.
— Но более глубоких мыслей у вас не возникло?
— Ну почему же… — пробормотал я, хоть и не понял заданного вопроса.
— Годы, которые ей предстоят, не будут принадлежать мне, — сказал китаец.
— Ребенок в ней уже гаснет, — сказал я, как бы соглашаясь с ним; но одновременно в голове у меня замелькали совсем другие, необоримые мысли.
— Что еще я от вас услышу о своей дочери? — спросил он испуганно.
— Хорошее, только хорошее! — крикнул я. Однако тотчас понял, что он ждет не дешевой отговорки.
— Она выдержит много испытаний, — прибавил я. — Она красивая, — прибавил еще. И потом закрыл лицо руками, ибо вдруг понял, что, если очень захочу, эта девочка достанется мне. Через минуту я отрекся от прошлого, от внутренней боли за Эллену, от цепей собственной судьбы. Колодец новых глубоких глаз открыл свою прохладную мудрость для моей простодушной жизни.
— Первая ночь стоит сто фунтов. Вторая — двести фунтов, потому что она самая драгоценная. О цене третьей ночи мы пока говорить не будем, — сказал Ма-Фу тихо.
— Вы что же, хотите продать девушку? — прошипел я сквозь зубы.
Он начал задыхаться:
— Должен ли я позволить, чтобы ее у меня украли? Такое вам больше по вкусу — ограбить отца?
Мне вспомнилось одно слово, и я его произнес:
— Любовь…
— Ах, — возразил он ледяным тоном, — что вы понимаете в любви? Найдется ли такой скромник, что отказался бы насладиться девственницей, если бы мог получить ее без усилий и задарма?.. Старость не делает человека глупым: она обостряет способность к наблюдению, хотя движения рук и ног замедляются. Большая любовь, которой кичатся молодые бездельники, коротка. Как ни смешно, зависимость от земного влечения длится не дольше, чем квохтание курицы.
Я увидел: губы его дрожат и на лбу выступили жирные капли пота. Я вспомнил о своем недавнем поведении и не стал бы ничего возражать… Если бы не всегдашняя готовность противоречить, которая и теперь меня спровоцировала.
— Выставлять на продажу собственного ребенка! Показать товар и потом торговаться из-за цены! — воскликнул я.
Он ответил мне, брызгая слюной:
— Потому ли, что слишком молоды для такой сделки, или потому, что плохо воспитаны, вы пытаетесь обмануть меня притворной стыдливостью, как барышник обманывает крестьянина? Моя любовь, которая не хуже вашей — и даже гораздо длиннее, — подсказывает, сколько должна стоить дочь. Вот уже год, как я мучаюсь бессонницей, поскольку мне предстоит отдать мою девочку: она вступила в такой возраст. Моя любовь велика — больше, чем само это слово, — но и осторожна, потому что девочка родилась у меня на глазах: как плод любви, которая была мне приятна. Я наблюдал, как она растет. И сам растил ее, как отцы растят детей, у которых рано умерла мать. И когда дочка болела, я со страхом вслушивался в ее горячее разреженное дыхание. Все зерна правильного поведения, какие мог найти, я сажал в податливую юную душу. Я смахивал со лба девочки тени страха, которые нападают на неподготовленных, когда земля и кровь начинают требовать от них своего. Я приспособил дочь к потребностям незнакомого мне мужчины: сделал так, чтобы она была нежной, доброй и красивой. Вот что такое моя любовь… И теперь я должен выгнать ее из дому, толкнуть в объятия к какому-то чужаку, даже не упомянув о ее ценности? Обойтись с ней как с шелудивым псом, которому отказывают в крыше над головой? Сдать ее на руки незнакомцу, ничем не подтвердившему, что любит ее?.. Он так кичится своим желанием, будто каждый на его месте не захотел бы того же…
Внезапно, на последнем слове, голос Ма-Фу понизился и опять стал мягким, невозмутимым. Китаец сказал еще:
— Разве какой-нибудь царь добровольно отдаст свое царство другому правителю, если не растаял прежде в огне любви или дружбы? Разве какой-нибудь друг прольет кровь за товарища, если прежде, на протяжении многих дней и ночей, не убеждался в заслуживающем уважения сходстве их взглядов?.. Человек холодный ничего не дарит. Человек равнодушный ничего не дарит. И ради того только, чтобы незнакомец улыбнулся, никто свои потроха не отдаст… Друг, которому я мог бы подарить мое любимейшее достояние, сейчас далеко, а может, уже умер. И то, что теперь не может быть подарком, станет изгнанием, выдачей на чью-то милость, передачей под чужую ответственность, слепой уступкой в пользу животного начала… Кто не желает заплатить за невесту, тот не ценит ее.
Обессиленный, он замолчал.
Но не выгнал меня. А заговорил снова: