А если они придут? Или — не придут? Что будет тогда? — Я этого не знаю. Не знаю. И никто этого не знает, потому что не существует владык над временем. Потому-то имя нашей судьбы столь неотчетливо. Иногда мы пытаемся его просчитать. Но такие просчитывания оказываются ошибочными. Они всегда ошибочны. — Я вернулся домой промокшим до нитки.
Ту вдову виноторговца, которая послужила поводом для нашего переезда в Халмберг, мы потом видели очень редко. Однажды она пригласила нас на чай. Я поначалу время от времени покупал бутылку вина в лавке ее сына. Позже мы стали делать закупки в других лавках. Вот, собственно, и всё. Для этой женщины мы как бы погасли. Непостижимо, почему она вдруг захотела, чтобы мы переселились в Халмберг. Наверняка она и сама этого не знала. Она просто высказала такую мысль, но из-за своего темперамента повторила сказанное несколько раз и говорила очень эмоционально. А мы, наверное, расслабились и подпали под обаяние ее голоса. Когда же голос достиг того, что должно было быть достигнуто, вдова исчезла для нас, удалившись в свои покои, и голос исчез вместе с ней.
* * *
После дождя выглянуло солнце. Мягкое солнце, настоящее — серо-белый диск, — и пар поднимался от луж и канав, от топких полей, от деревьев и камней на дороге, от крыш, из моего рта и из ноздрей Илок. Мы отправились. Я распахнул пальто, потому что в воздухе не ощущалось ни малейшего дуновения, и мне стало жарко. Илок начала потеть. До жеребца — пятнадцать или шестнадцать километров. Утро было еще молодым и пасмурным, когда мы трогались. Но вскоре солнце проглянуло сквозь дымку. — Мы подъехали. Я распряг Илок, подержал ведерко с водой, чтобы она напилась. Тут подошел работник в коричневых сапогах для верховой езды. Он отвел Илок в бокс, соседний с боксом жеребца. Эти двое сперва должны увидеть друг друга, обнюхать… Но ржание жеребца сразу же разорвало воздух. Жеребец был уже на взводе. А Илок, она в этот момент растаяла. Как положено. Она обнюхала его ноздри, потянувшиеся ей навстречу над дощатой перегородкой. Ее спина словно надломилась. Она задрала хвост. Пустила струйку мочи. Так уж устроена плоть. Работник принялся взнуздывать жеребца, а я тем временем вывел Илок за ворота хутора, на заболоченный луг. Ждать нам не пришлось. Я надел Илок ножные путы, чтобы она не могла лягнуть и поранить жеребца, подвязал ей хвост, взял ее крепко за повод, похлопал по шее, сказал: «Спокойно, Илок, стой тихо». И притиснул головой к решетке, потому что увидел, что идет работник с жеребцом. Жеребец обнюхивал ее недолго, только раз хватанул зубами за шкуру. Потом вздыбился и опустился ей на спину. Вонзил свой инструмент. И я теперь поддерживал ему левую переднюю ногу: служил опорой, пока его захлестывало счастье. Жеребец тяжело дышал. Казалось, Илок вот-вот рухнет. Для нее это еще не было счастьем. Было, поначалу, только неожиданностью, подступом к чему-то. И я упирался плечом в переднюю ногу жеребца, чтобы это мгновение длилось дольше, но жеребец соскользнул вниз, отделился от Илок и ударил меня передним копытом в предплечье.
— Я приду еще раз, днем, — сказал я работнику. — Моя кобыла трудно беременеет, — солгал я.
— Ладно, — бросил он, уже заводя жеребца в ворота.
Я немного поводил Илок взад-вперед.
— Это всего мгновение, Илок, — сказал я. — Поди разбери, почему такое должно длиться всего мгновение? Свиньям и то в этом смысле лучше. Во всяком случае, у них это длится дольше. Но разве узнаешь что-то наверняка? Я ведь твоих переживаний не знаю. И переживаний свиньи не знаю. И переживаний других существ — тоже нет. Потому что я это я. В этом мы с тобой разделены. Я к этому не причастен. Я могу только думать. Я думаю, что должно быть какое-то сходство… Однако в чем оно выражается, никто не знает. И тем не менее я хотел бы быть рядом, когда ты будешь истлевать, чтобы мы оба истлели одновременно. Но это случится, когда мы станем одинаково старыми и ты уже не сможешь рожать жеребят. А сегодня я твой почтительнейший слуга. Который тобой восхищается. Восхищается твоей красотой. И красотой твоего товарища, его вожделением к тебе…
Я снова запряг ее. И, уже с повозки, протянул работнику пять крон.
— Это тебе, — сказал я. — Сегодня днем мы вернемся. Моя кобыла трудно беременеет.
И мы потихоньку поехали. Проехали три километра, до ближайшего постоялого двора. Там, в чужой конюшне, я насыпал Илок овса, выскреб из мешка остатки сена, заказал еду для себя и попросил приготовить мне комнату на ночь. Я пил пунш и думал об Илок, о жеребце, о Тутайне, об Эллене, о безымянной для меня юной китаянке, об Аугустусе, о Мелании, об Эгеди, о Буяне, об одной негритянке, о Гемме, о всей человеческой плоти, которую я познал и которая была для меня сладка. И о том, что завтра или послезавтра одна-единственная из многих миллионов мужских половых клеток окажется — в теле Илок — избранной. И для Илок наступит другое время. Новые гормоны начнут пронизывать ее тело, чтобы Закон умножения и все другие законы могли играть на ней — дергать за струны или колотить барабанными палочками, — как если бы она была музыкальным инструментом. Чтобы возникло то неотвратимое бытие, которое уже было здесь, было здесь с самого начала и всегда. — Еще я думал, что я тоже люблю Илок, а она — меня; но ее половые губы предназначены для жеребца, товарища по биологическому виду, которого она забудет, как только забеременеет. И все-таки любовь — таящаяся в ее глазах, ноздрях, языке, шкуре, — принадлежит мне. И ей понравится, если и я тоже, как жеребенок, припаду к ее вымени. Я думал, что я ее слуга и что такая роль мне по нраву. Что сейчас опять собственная смерть представляется мне пустяком. Эта мысль все еще была новой и нерастраченной — такой убедительной, словно пришла в голову впервые. Может, дело действительно уже не во мне — после того как отошло в прошлое все то, о чем я мог бы вспоминать. Может, мое время закончилось… Я выпил еще стакан пунша. Может… Май тяжело навалился на эту страну, насильственно, — и, как чудовищный самец, вонзает свой член в мягкую трясину расслабившейся земли; миллиарды и миллиарды уже избраны для жизни: людей, животных, растений. В этом году процесс роста половодьем разливается во все стороны. Но я себя не обманываю: он подпитывается гниением… Я выпил еще пунша; и, кажется, почувствовал себя счастливым. Таким счастливым, каким можно быть только в одиночестве. Когда мысли приобретают привкус сновидений.
Потом пришло время запрягать лошадь и возвращаться на хутор. Работник сразу вывел жеребца. Там же, где и утром, жеребец покрыл Илок. Но на сей раз, в своем блаженстве, он покоился на кобыле долго, и она тоже стояла тихо, не подламываясь. Я видел, что глаза ее неподвижно устремлены вдаль. Когда все закончилось и работник отвел коня в стойло, а я запряг Илок в повозку, я опять протянул работнику пять крон и сказал:
— Это тебе, завтра с утра мы вернемся. Моя кобыла трудно беременеет.
Он рассмеялся. А я потихоньку поехал.
Мы переночевали на постоялом дворе: я в непроветренной убогой комнате, Илок в одном из боксов чужой конюшни. На следующее утро и днем мы опять навещали жеребца. Илок, конечно, не насытилась счастьем. Да и какое живое существо могло бы насытиться? Но этот второй день был все же большой радостью.
Мы еще раз переночевали на постоялом дворе. А наутро отправились домой.
Эли провел два отвратительных дня, совершенно безрадостных. Он уже так стар, что не хочет надолго покидать дом. Однажды, когда я взял его с собой по такому делу, он непрестанно скулил. — Так что теперь я заранее приготовил ему место в конюшне, чтобы он не испражнялся в комнатах, оставил большой запас воды и пищи, утешил его. Но взгляд Эли не был спокойным, когда я выводил Илок. Пес уронил голову на передние лапы. Я едва не заплакал. Подумал: «Надеюсь, он не умрет в эти дни, пока будет один». — Он не умер, но, кажется, не обрадовался, когда мы вернулись. Только удивился. Он был очень изнурен. И лишь мало-помалу освободился от страха за меня и за себя, вернулся к обычному ощущению бытия. Я подумал в первый раз: «Возможно, придется его убить». Подумал. Но никогда больше не буду так думать. Эли еще не исчерпал возможности своей фантазии. Я не стану насильно его останавливать. Я в тот день поддался глупому человеческому представлению. Эли, может, еще поймет, что Тутайн лежит в ящике. Что он не покидал нас, а если и покинул, то не по своей воле.