Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Стоять возле водопада или непосредственно за ним, вжавшись в выщербленную стену, час за часом, и слушать, как раскаты, стоны, шипение, громыхание разрешаются в гармонию: мелодии — колыхаясь, словно ленты, — тянутся сюда из хаоса, и оглушенное ухо постепенно научается различать неустанное песнопение. Или: глазу не исчерпать облик этого ландшафта; никогда какой-нибудь скальный выступ, увиденный в другое время, не будет тождествен себе-прежнему… И этот ковер из жесткой растительности, расстеленный в выемках между скалами, по шерстяному ворсу которого разгуливают снежные куропатки, зимне-белые зайцы; а вместе с ними — тень смерти. Вся эта живность долго не живет. Сгнивает в чьем-нибудь желудке; лишь редко становится пищей червей, которые переваривают добычу собственной кожей… Ветер в кустах: с ним человек хотел бы встречаться вечно, если бы сам был вечен; но мы всякий раз встречаем его вопросом, не в последний ли это раз, то есть будет ли его слово внятно нашему уху еще и в другие дни и ночи. Я всегда любил ветер — и сейчас люблю его не меньше, чем прежде; от него я слышу, что я еще жив… Если он и пугал меня иногда, я ему прощаю. Не его голоса я боюсь, но заглушающего этот голос визга мертвой поры, рожающей как раз мою смерть. — А как хорошо вернуться домой, вступить в свет лампы, обнаружить Тутайна! Глаза зажмуриваются от причиняющего боль света, дыхание учащается; комната, друг… этот маленький мир уже ворвался, как шумный прибой, в недавнюю авантюру: когда ты был совсем один, наедине с собой, был зрелым, как тыква, из которой вываливаются семечки… И первое слово, достигающее моих ушей: мое имя… И первый взгляд Тутайна мне в глаза… Как часто я потом брал его руку и долго ее рассматривал: эту живую руку, которая, возникни такая необходимость, несомненно спасла бы меня.

Тутайн много читал. А зимними вечерами еще и рисовал. Он рисовал собственные руки, ему никогда не надоедало распознавать в них редкостных живых животных: покоящихся, нетерпеливых, послушных, взбунтовавшихся, простодушных, грешных, творящих благо, преступных. Еще он рисовал кота Пуккера, этого великолепного изуродованного зверя, которого Сверре Олл недавно кастрировал и который с тех пор неотрывно смотрел в неподвижные дали будущего: исполненный бездеятельной злобы, не зная… не зная, почему все влечения его остались при нем, если одно, самое главное, угасло. Какой была бы смерть, если бы она настигала нас покусочно? — Среди листов Тутайна попадались и зарисовки моих рук, моего лица. Однажды вечером он сказал мне — комната была очень жарко натоплена, — что хотел бы меня нарисовать.

— Давай, — сказал я и подвинулся ближе к свету лампы.

— Нет, — сказал он, сорвал со стола ковер и накинул его на спинку и сиденье дивана, — я буду рисовать тебя целиком. Разденься.

Я разделся и лег на ковер, постаравшись устроиться поудобнее. Тутайн отодвинул стол и установил лампу так, чтобы ее свет падал на мое тело. Он взял большой кусок ватмана, и я слышал, как карандаш покрывает бумагу линиями. Тутайн рассматривал меня и штриховал рисунок очень долго. Я закрыл глаза и наслаждался тем, что его глаза блуждают надо мной, воспринимая зрительный образ. Он разбудил меня, сказав:

— Кажется получилось неплохо.

Я вскочил и заглянул ему через плечо.

— Неужели похоже? — спросил я, после того как некоторое время рассматривал рисунок.

— Даже слишком, — сказал он критически, но потом все же смягчил свое суждение, добавив: — Карандашные линии уверенные.

— Не думаю, что я так выгляжу, — усомнился я.

— Почему же?

— Во-первых, если говорить в общем, для человека нет никого более чужого, чем он сам; по крайней мере, собственное тело — как одеяние — нам чуждо. Человек не чувствует своего запаха, не знает звучания собственного голоса, а лицо свое видит в лучшем случае как перевернутое отображение в зеркале. Обнаженный человек не может открыть в себе Нарцисса.

— Некоторые открывают… — сказал Тутайн сухо; и присовокупил вопрос: — А что во-вторых?

— Не верится, что смотреть на меня настолько приятно.

— У тебя дурацкие предубеждения, — улыбнулся Тутайн. — Ты человек без заслуживающих упоминания недостатков; в твоем животе уложена длинная кишка — это единственное, что тебя отличает от красоты какого-нибудь плотоядного бога.

— Выходит, я наделен красотой коровы, — неудачно пошутил я. Но получил ответ и на это.

— Красотой верблюда, слона, коня, зайца…

Я молчал. Тутайн продолжал говорить:

— Хочешь, чтобы я перечислил и других животных? Я часто буду тебя рисовать, но пока что удовлетворись таким свидетельством.

Я оделся.

Он часто меня рисовал. Зимние вечера длинные. И тишина, когда идет дождь или всё мерзнет в светлом лунном сиянии, соблазняет человека открыть загородки выгона для фантазии и выпустить ее, как нетерпеливого жеребца, на волю… Однажды, когда я снова лежал в качестве натурщика на диване — было это не то третьей, не то четвертой зимой нашего пребывания в Уррланде, — Тутайн прикрепил к чертежной доске большой лист бумаги ручной выделки, взял черную тушь, заточил как надо перо, чтобы оно выводило широкую линию и легко лавировало. Тутайн предупредил меня, что работа будет долгой. Он заложил полную топку березовых чурбаков, снял куртку, чтобы не слишком потеть, и приступил к делу. Я лежал в тепле, как часто бывало и прежде. И лишь через несколько часов почувствовал легкий озноб.

— Не хватит ли? — спросил я.

— Скоро закончу, — откликнулся Тутайн. — Я тут кое-что обдумываю.

Он встал, накрыл меня одеялом, походил взад-вперед по комнате, снова меня раскрыл, поправил мне руки и ноги, после чего работал еще час. (Но за все это время провел лишь несколько штрихов.) Наконец, похоже, он закончил. Он показал мне рисунок, необычайно красивый и большой: немногие сильные кривые линии обобщали множество конкретных деталей моего тела. Я смутился, обнял Тутайна за шею и на ухо сказал ему о своем беспредельном восхищении. Он ответил:

— Я подарю этот рисунок тебе. Но он еще не вполне готов.

— Чего же здесь не хватает? — спросил я.

— Скоро увидишь, — недружелюбно отрезал он.

В тот вечер он отложил рисунок. Мы сразу отправились спать: ночь уже осталась наедине с собой, и отстраняющие шумы скатывались с гор, как замерзшие слезы звезд, не нуждающихся в человеческом сострадании. Я долго лежал без сна, прислушивался и забывал прислушиваться, думал о себе, о линиях на бумаге и на той человеческой плоти, которая, теплая, словно самый близкий ближний… покоилась рядом с моими мыслями, отданная, на радость или горе, не кому иному, как мне. Тутайн, на другой кровати, спал. Как много раз я прислушивался к его сонному дыханию!.. И тут сон забрал меня тоже, повел меня прочь от этого случайного часа, запечатал печатями нашу долину и уста моего друга, забрал у меня мой возраст и, возможно, голод, успокаивал меня или искушал, позволял забыть или пробуждал забытое, что-то заколачивал в гробы, а какие-то склепы открывал…

Тутайн этот рисунок от меня прятал. Он работал над ним, когда меня не было дома. Если я заставал его врасплох, краски, правда, лежали перед ним, но сам он прятался за стопкой книг, а чертежную доску сразу разворачивал рисунком к стене. Хоть любопытство мое нарастало, я не нарушал его тайну.

Однажды, когда я вернулся с прогулки, рисунок — уже в паспарту — лежал на моей кровати. Белая кожа, обрамленная нанесенными тушью темными кривыми линиями; бугры, закругления и прогалины мышц — обозначенные сужающимися черными штрихами; все вместе затоплено беспорядочным смешением пестрых красок. В первое мгновение я вообще не понял, чтó это должно означать. Я прочитал надпись у нижнего края рисунка: «Аниас, каким я его увидел, и каким его, внутреннего, видят мои мысли, и каким он тем не менее мне нравится». Тут я наконец испугался. Тутайн, очевидно, сделал мою кожу прозрачной, как стекло, и обнажил нутро; а сквозь лицо проглядывает кусок костяного черепа.

124
{"b":"596249","o":1}