Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Я хочу поблагодарить вас, — сказал он мне.

Я покраснел до ушей и хотел только одного: чтобы он как можно скорее ушел. Тутайн не дал мне времени ответить, пригласил Юнатана к столу, начал угощать вином и разговорами, как желанного гостя. Я остановился за спиной Юнатана. Он был в светлом, хорошего покроя оксфордском костюме. Грубой структуры конечности — кожа да кости — словно выползли, наподобие древесных корней, из отверстий пиджака и брюк. Высокий плоский лоб находил соответствие в мощном шарообразном затылке. Юнатан вскоре поднялся. Вложил свою крупную пятерню в мою, пожал мне руку крепко и с убеждением. Я открыл ему дверь. Потом подошел к окну и выглянул на улицу. Там стоял старший сын Пера Эйде. Он ждал Юнатана. Взявшись под руки, как близкие приятели, они пошли прочь. (Наверное, всё так и должно было случиться, чтобы и этот юноша нашел себе друга.)

Когда пароход, которому предстояло отвезти Юнатана в Берген, приблизился к берегу, я послал Тутайна на причал. Он позже рассказал мне, что пастор уже дожидался на причале и на прощание обнял юношу. Присутствовал там и ленсман, который кивнул сыну. Сверре Олл предпочел не показываться. Госпожа Олл стояла в пятидесяти шагах, на каменистом берегу: в том самом месте, где несколько недель назад хозяин моторки выволок на сушу полумертвого парня. Сын Пера Эйде махал отчаливающему пароходу белым носовым платком. На глаза ему наворачивались слезы. (Не прошло и нескольких недель, как он сбежал из Уррланда.) Когда Юнатану исполнилось восемнадцать, он поступил в Высшую техническую школу в Тронхейме. Он еще в гимназии добился выдающихся успехов.

Пастор незадолго до Йоля спросил меня — он как раз нес пакет на почту, — что такое я сделал с Юнатаном. На пакете значилось имя гимназиста.

— Я велел ему спокойно предаваться тому греху, который все другие люди ему запрещали, — сказал я управляющему делами Господа.

Он не нашелся что ответить. Только посмотрел вверх, на горы.

Потом я увидел, как взгляд его потух.

Этот человек не раз говорил — когда зимняя тьма наполняла долину и не предвиделось спасения от клубов тумана и опустошительных мыслей; когда скука, как вечный Косарь-Смерть, стояла у порогов домов и ничто не могло помешать крестьянину обрюхатить жену, пусть даже смертельно больную; когда у коров, слой за слоем, нарастала на ляжках корка из засохшего дерьма и мочи; когда дети забавлялись, втыкая ржавые гвозди в тугое вымя надоевшей своей прожорливостью и блеянием козы; когда подростки с удвоенной жестокостью вспарывали холодным рыбам брюхо и выдирали внутренности (но рыбы бились в судорогах, как живые, еще и долгое время спустя, когда их укладывали на шипящие жиром сковороды); когда у стариков легкие внезапно наливались слизью, а их хрипы, подобно трубному гласу, призывали смерть; когда молитвы верующих замерзали на снежных горных вершинах и не доходили до Господа; когда брызжущий огонь кузницы утихал в закопченном кузнечном горне, словно плененная звезда Вифлеема; когда тревожно-зеленое северное сияние, возникнув где-то поверх тумана, окропляло своими бликами шкуры медленно бредущих оленей; когда человеческие тела задыхались под слоем грязи и под плотной одеждой; когда Боль, над которой смеются спасенные звезды, предавалась блуду с Тоской; когда повитуха у тела роженицы предрекала новорождённому скорую смерть; когда все было таким, каково оно есть: «Я не выношу, я не выношу, я не выношу этого ангела тьмы. Меня будто пожирают, пожирают заживо —». И жена поправляла у него на голове меховую шапку, кормила с ложечки размешанном в молоке порошком для укрепления сил.

Он одряхлел. Его мысли, на протяжении всей жизни, не были угодны Господу. Он верил в дьявола. И однажды даже видел его: дьявол сидел у него на коленях, как черный волосатый карлик. Как часть его самого, крепко приросшая к телу{309}. Пастор рассказывал Юнатану, когда тот еще был ребенком, что будто бы существуют десятки тысяч чертей и даже гораздо больше, потому что постоянно нарождаются новые. Они рождаются в человеческих кишках и крепко вцепляются в человека, как клещи — в овечью шерсть. А пастор был опекуном Юнатана, и Юнатан не мог уклониться от этого учения. Он мог только испытывать страх. Он иногда видел, что в лошадином помете имеются личинки, а уж черви встречались повсюду. Так что и слова пастора вполне могли оказаться правдой…

Юнатан уступил потребности написать мне обо всем этом. Письмо я, как только прочитал, сжег.

Еще в день отъезда Юнатана ленсман попросил Элленда спросить нас, не доставит ли нам удовольствие поиграть в карты с ним и с хозяином отеля. Элленд дал понять, что это чрезвычайно лестное предложение и что отклонить его мы не вправе.

— — — — — — — — — — — — — — — — — —

Мне долгая зима не казалась ни наказанием, ни чудовищем, высасывающим из нас все соки. Для меня это было время года, посвященное работе. И вместе с тем — полное неожиданностей. Конечно, Тутайн и я, мы друг с другом не чувствовали себя одинокими. Когда свет маленькой керосиновой лампы падал на пестрый ковер, прикрывающий обеденный стол; когда мы медленно прихлебывали горячий кофе, а в печи горели благоухающие березовые поленья и часы, остающиеся до отхода ко сну, простирались перед нами, длинные и насыщенные, нагруженные мысленными образами всех вещей, которые мы в тот момент не могли увидеть глазами: улица за окнами, голые деревья и потом тысячеметровый провал фьорда под нами, эта головокружительная, наполненная водой бездна, а над нами — стоит нам шевельнутся, и они нас раздавят — молчаливые горы; и только вода, вытекающая из их лона, издает легкий флейтовый звук; а еще клочья тумана — в них, как в плащи, кутаются духи, чтобы незамеченными спускаться в долину; и река, которая, оттого что ей холодно, совсем притихла и лишь изредка печально всхлипывает… Так вот: когда далекий человеческий мир с его городами был отделен от нас небом, и камнем, и водой, сиречь тройным заслоном из тьмы, — в такие часы я воспринимал собственное бытие как праздничный ритуал. Мне казалось, настоящее имеет большую длительность, чем просто мгновенная неподвижность маятника перед началом нового движения. И я уверен: Тутайн воспринимал это так же. Он со страстью погружался в свои книги; и находил, что наша долина, наша бухта полнятся событиями, изобилуют переживаниями и впечатлениями, с которыми едва ли под силу справиться его мозгу, почти двадцать лет блуждавшему по неверным путям. Мы не могли насытиться видом гор, и туман не нагонял на нас тоску; мы не спасались бегством от тьмы, мы, наоборот, искали ее, и в ней — еще большего одиночества.

Даже самая суровая погода не удерживала нас от прогулок по долине, по галечным осыпям, по склонам холмов, по плачущим или украшенным вымпелами радости березовым рощам. Мы редко бродили вдвоем, как правило — каждый сам по себе, чтобы можно было без помех грезить, обострять чувственное восприятие, в одиночку пережить случайное приключение. Мы сталкивались лишь с мелкими событиями, которые никто не стал бы описывать в газетной колонке. Вроде луж на дороге, в которые ты вступаешь, потому что ночь не дает человеческим глазам уловить хотя бы малейшее различие между светлотой и тьмой; только подошвы каким-то образом сами находят путь, а зубчатые черно-серые лоскуты между силуэтами гор позволяют надеяться, что сохранился хотя бы кусок небесного свода. Как же волнительно уже само по себе продвижение вперед, какие картины всплывают среди поразившей тебя слепоты! — А этот скудно сочащийся дневной свет… эти скользкие тропы, уводящие все выше… Треснувшая гора, в которую ты входишь — и будто попадаешь через ужасный порез внутрь чудовищно-громадного тела. Края этой раны сочатся коричневым соком. Но глубоко в переходах, уже в нутре сухой холодной горы, царит храмовая тишина: проявление духовности, выдыхаемой камнем. И, может быть, — сама эта мысль подобна глотку соленой воды, — ты стоишь здесь, в вечных сумерках, как первый человек. Молчание, которое, словно благая весть, устремляется тебе навстречу из еще большей тесноты, еще более глубинных отложений, — вечно; или, по крайней мере, возраст его исчисляется сотнями миллионов лет, то есть возникло оно именно в тот час, когда ужасный нож промежуточного пространства с грохотом вонзился в гору{310}, сделав ее проходимой для каждого, кто пожелает воспользоваться проходом. Я в этих чудовищных храмовых переходах время от времени ложился ничком на землю и прислушивался. (Припоминаю, хоть и не с полной отчетливостью, что еще ребенком я порой бросался на землю и ждал чего-то; но пожинал всякий раз одно и то же: ощущение, что собственная моя тяжесть прижимается к тяжести земли. Наверняка имеется какая-то особая причина, объясняющая, почему мальчики в Норвегии, прежде чем им исполнится четырнадцать или пятнадцать лет, так часто пользуются возможностью посидеть на земле. Ни в одной другой стране я не видел, чтобы этой привычке предавались с таким упорством. Даже холодное время года, когда земля промерзает, этому не препятствует. Да и в городах мальчики без всякой необходимости сидят на обледеневших или занесенных снегом бордюрных камнях, нередко часами. Таков один из ритуалов этой земли: священнодействие рожденной ею человеческой плоти. Многие, наверное, из-за этого умирают — от какой-нибудь напустившейся на них болезни. Ну и что с того, если сама Природа принуждала их прижиматься бедрами, спиной, животом к земле?) Вообще же я шагал и шагал, пока не останавливался, зажатый между каменными стенами, — в страхе, что при малейшем движении, даже всего лишь вздохе горы, я буду раздавлен, как насекомое, раздавленное моей подошвой. Я — словно кошка, которая пачкает комнату, когда еще не воспринимает ее как собственную, — опорожнял там кишечник. И со жгучим желанием цеплялся за эту длительность во времени: я хотел бы, чтобы моя плоть окаменела, чтобы из меня получилось сплошь и сплошь гранитное тело, с молчащим ртом, оцепеневшим чувственным восприятием, с остановившейся пищеварительной системой… Или, по крайней мере, я хотел бы быть похороненным в этом Камне-и-ничего-кроме.

123
{"b":"596249","o":1}