— Да, сроки пуска разливочной не оправдали, будет шестого числа, вместо…
— То есть как это — шестого? Этого месяца? Через пять дней? Да? — Глаза у ребят наполняются жидким и взволнованным блеском. Но Васька не верит: довольно голову морочить — и он с хрипом выдавливает:
— А ковши где взяли, опять с бумаги?
— Не с бумаги, а пз литейного цеха, сами делаем, послезавтра будут готовы.
— Товарищ директор, почему же сразу так не сделали?
— Нельзя, ребята, срочные заказы были, не мы одни строим, вся страна строится.
Ребята гурьбой вывалились из кабинета директора, тщательно прикрыв за собой дверь. Васька торжествует, он хватает ребят восторженно за плечи и, поворачивая к себе, захлебываясь, орет в лицо:
— Ну и директор, а? Старый большевик, чего хочешь. Ну, я так и думал.
— Думал, а бюрократом обругал.
— Так я не его.
— Не его? А кого же? Графин с водой, что ли?
Но Васька не слушает, он спешит сообщить радостную весть Макару Калннычу. Макар Калиныч сидит за стареньким столом в холодном сыром помещении ремонтной мастерской разливочной машины. В глазах у него тоска и волнение. Сидит оцепеневший, равнодушный, недвижимый. Только живот ритмически колеблется в тяжелом спертом дыхании. Одну руку он положил на стол, другой уперся в колено, седые усы уныло свисли с его лица, облепленного сырой уставшей кожей. А Васька носится по заводу, разбрасывая двери в поисках Макара Калиныча. Вот он влетает в ремонтную мастерскую, окутанный возбуждением и паром. Макар Калиныч поднимает на него уставшие мутные глаза. Васька, проглатывая от возбуждения слова, захлебываясь, залпом передает результаты разговора с директором завода. Пыльные, сморщенные глаза Макара Калиныча разлипаются, лицо заливается ярким румянцем.
— Ты, Вася, может, чего путаешь? — и мягкая, теплая, веснушчатая рука Макара Калиныча тревожно ложится на плечо Ваське.
— Да нет, Макар Калиныч, ей–богу, шестого пуск.
Макар Калиныч снимает руку с плеча и шатающейся походкой идет узнать от самого директора о сроке и возможности пуска.
Солнечный, золотистый, знойный слиток расплавил небо до густой прозрачной синевы. Волнистый голубой ветер, пропитанный трепетными запахами талого снега, волновал лужицы, полные дрожи и весенней испарины. Сегодня 6 марта, день, назначенный для пуска разливочной машины. На площади вокруг разливочной собралось несколько тысяч человек рабочих. Сейчас будет пуск. Макар Калиныч стоит на галерее разливочной машины, на лице у него выражение мудрого, непоколебимого спокойствия. Собрав в кулак колючую, нарядно подстриженную клинышком белую бородку, он застыл в безмятежной позе, поблескивая глянцем свежевыбритых щек. Но вы посмотрите на Ваську. Он еле стискивает распирающую его радость нахмуренными белобрысыми бровями. В его лице чувствуется бурное, еле сдерживаемое напряжение, готовое ежесекундно взорваться в восторге бессвязных радостных слов. Рядом с ним Павел Зухин в безукоризненном костюме в полоску, но внимание Зухина разбавлено, он вертит головой во все стороны, точно ему воротничок режет шею. Зухин ищет кого–то. Вот она, Зина, она только что прибежала от домны и кричит звонким прерывающимся голосом:
— Идет, идет.
Площадка закипает взволнованным гулом голосов. Паровоз, заливисто раздирая медную глотку, попыхивая паром, расталкивая метры, отделяющие разливную от домны, подкатил платформу с ковшом, наполненным жидким чугуном. Миша Нехотящий вскочил на галерею разливочной и, махнув рукой, крикнул:
— Да здравствует комсомольская разливная! Ура!
— Ура! — загрохотали на площадке.
— Качай Макар Калинина, качай.
Руки и ноги Макара Калиныча беспомощно взметнулись в небо. Головастый губастик–ковш, нежно подхваченный под мышки цепкими крюками крана, плавно, без рывка отделяется от платформы и медленно наклоняется: из оттянутого, как у молочника, носка брызжет первая жидкая струйка. Она скатывается по Т-образному металлическому желобу, выложенному огнеупорным кирпичом, в движущиеся мульды и моментально застывает круглыми комочками. Эти крохотные лепешки первые проваливаются сквозь скрежет конвейера, с грохотным слабым, задавленным звуком падают на дно платформы. А мульды, уже наполненные чугунным киселем, бережно несут багровую жижу, быстро стынущую траурной каймой. На середине пути чугун встречает холодный душ из навеса водопроводных труб, просверленных частыми дырочками. Клубы горячего пара барахтаются под волнистой, рифленого железа, крышей разливочной галереи и прелым туманом растворяются в воздухе.
С глухим грохотом падают свежеиспеченные чугунные батоны в платформу. Мульды, перевернувшись, скользят под пол. Там пыльная известь растворяется в слякотном тумане пара, разбрызгивается форсунками по обожженной внутренности мульды и моментально засыхает тонкой пленкой. Мульды бегут дальше, выбеленные, обливаясь приятным прохладным ливнем, готовые снова принять в прикрытые спасительной коростой извести внутренности едкую расплавленную чугунную массу. Разливная работает блестяще. Чушки идут равновесомые, по 50 кило каждая, брак — ноль.
Козлам на литейном дворе оторвали голову.
Комсомол Краматорщины дерется за 10 миллионов тонн чугуна.
1932 г.
ЗА КЛУБНЫМ РУНОМ
Словом, мы сейчас очень заняты, очень спешим и торопимся. У каждого из нас имеется свой календарный план, но он таит большие провалы между работой и собраниями, и эти провалы мы стремимся заполнить хорошо организованным отдыхом. Желание это вполне справедливое и естественное. И вот в выходной день, начитавшись до ломоты в глазах, часам этак к 7 вечера откладываешь в сторону книгу и, еще раз умывшись, облачаешься в белую сорочку. С трагическим лицом удавленника с трудом затягиваешь перед зеркалом узел галстука, потом садишься, неловко растопырив ноги, чтобы не помять острые складки брюк, на стул и, страдая, предаешься раздумью.
Перебрав ряд увеселительных возможностей, ты их отвергаешь либо в силу их финансовой сложности, либо же просто потому, что они не отвечают сегодняшнему настроению. Постепенно ты набредаешь на простую, мало оригинальную, но уютную мысль: пойти в клуб.
Шагая с вкусным хрустом по белому снегу в новых парадных галошах, ты предвкушаешь удовольствие встречи с приятелями, продумываешь заранее остроты и шутки и торжествующе улыбаешься подмороженной сини неба, украшенного опрятными звездами.
Клуб сияет гранью стекол во тьме ночи, как шикарный океанский пароход или как огромная люстра, прикрепленная голубой колонной прожектора к заклепке луны. Твои уши волнует музыкальное, правда, несколько затхлое, но все–таки благоухание кекуока. Ты уже видишь просвечивающий сквозь толщи стен профиль Лиды или Лизы с бодро вздернутым носом, посыпанным лиловой пудрой. Сквозь музыкальную икоту начинаешь различать ее рассыпчатый «такой милый, такой славный» голос. Ты стремительно взлетаешь по ступенькам клуба. На равнодушное требование контролера ты шикарным движением вырываешь из бокового кармана бумажник, вытаскиваешь книжку члена клуба и уже пытаешься поймать свой отраженный облик в холодном стекле зеркала, как рука контролера преграждает твой путь и тот же неумолимый голос отдает тебя в плен отчаянию: «Сегодня по специальным билетам; отойдите, гражданин, с прохода и не мешайте проходящей публике».
Ты судорожно раскрываешь членский билет, показываешь листки, пестро залепленные марками. Ты лепечешь дрожащим голосом, что тобою, дескать, все членские взносы уплачены, о том, что ты ударник. Ты начинаешь робко умолять, чтобы тебя пустили внутрь повидать товарищей, может, они достанут билет, ты предлагаешь в залог того, что непременно вернешься, все документы, ты нежно уверяешь, что вовсе не собираешься попасть в зрительный зал, а хочешь только сыграть одну–две партии в шахматы с приятелем, пойти в комнату отдыха и посмотреть там новые журналы. Но контролер непоколебим, он равнодушен к твоему смятению и отчаянию.