«Башковитый плотник. Ставил житницы. Теперь можно за хлебушек не беспокоиться».
Когда, наконец, Сидорка закончил, купец благодарно молвил:
— Спасибо за урок, древодел. На всю жизнь запомню.
А Сидорка, всё также хитровато прищурясь и сдвинув на потылицу войлочный колпак, произнес:
— Не худо бы, Василь Демьяныч, перед зачином амбара артель чарочкой попотчевать, дабы житница века стояла.
— Попотчую, — коротко пообещал купец.
И вот настал день, когда плотники завершили работу над частоколом и перешли к зачину житницы. Усевшись на заготовленные бревна, древоделы поглядывали на высокое крыльцо купеческого терема, ожидая выхода Василия Демьяныча. Сейчас купец подойдет к артели и радушно молвит:
— Пожалуйте к столу, древоделы. Испейте доброго вина перед зачином.
Но купец так и не вышел.
— Неуж пожадничал? — вопросительно глянул на большака Луконя.
— Непонятно, мужики. Богданов, кажись, не из тех людей, кои слово свое рушат. Поди, запамятовал, — молвил Сидорка.
— Да вон Харитонка показался. Сейчас к столу кликнет, — заулыбался Луконя.
Но Харитонка и не думал подходить к артели. Он торопко шел к воротам тына.
— Погодь, милок! — окликнул холопа Сидорка. — Разговор к тебе есть.
Но Харитонка артель огорчил:
— Ничего не ведаю, мужики. Василь Демьяныча в тереме нет.
— Да где ж он?
— К епископу Кириллу спозаранку ушел.
Мужики приуныли. Вот тебе и Василь Демьяныч! Не ожидали.
— А ты куда поспешаешь? — спросил Сидорка
— Да я энто… Дела у меня энто… Дела, мужики.
— Буде губами шлепать. Аль чего случилось?
— А-а, — кисло махнул рукой Харитонка и побежал к воротам.
Лазутка проводил холопа тревожными глазами. Что-то неладное происходит в тереме Богданова. Сам купец спозаранку к владыке ушел, а теперь вот и холоп куда-то заспешил. Уж не с Олесей ли какая беда? Господи, терем совсем близко, а не войдешь и не спросишь… А может, войти, пока хозяина в доме нет?
Сидорка увидел напряженное лицо Лазутки и, как можно спокойней, молвил:
— Ладно, мужики. Обойдемся без зачинной чарки. С окончаньем пображничаем. Давайте-ка за топоры.
На сей раз Лазутка трудился без всякой охоты. Он то и дело поглядывал на терем, всё еще робко надеясь, что Олеся покажется во дворе.
— Ты чего, Немтырь, как сонная муха? Пошевеливайся!
Лазутку охватила злость — на свою беспомощность, на купца, заточившего в тереме свою дочь, на неведение, кое хуже смерти. И он, весь осыпанный смолистой щепой, так «пошевелился», так яро загулял по пазу бревна топором, что конец венца отвалился.
— Очумел, Немтырь! — осерчал Луконя. — Готовое бревно загубил.
Большак решил всё свести на шутку:
— Это он, мужики, на купца озлился. Чарку не поднес — вот и пошел топором махать. Винцо мой свояк жуть как уважает. Братину за один присест вылакает.
— Такой верзила вылакает. И все ж горяч, никак, твой свояк, Сидорка. Речами тих да сердцем лих.
Лазутка с трудом взял себя в руки, однако, рубил пазы, стиснув зубы.
Василий Демьяныч подошел к артели лишь на другое утро. Повинился:
— Простите меня, мужики. Совсем за делами запамятовал.
— Да мы не в обиде, Василь Демьяныч. С кем не бывает, — благодушно молвил Сидорка.
— Вот и добро. Прошу к столу, в подызбицу.
— Благодарствуем, хозяин. Чарочка не помешает, — повеселел Луконя.
Лазутка старался на купца не глядеть, а вот Сидорке бросилось в глаза, как еще больше осунулось, и поблекло лицо Богданова.
«Что-то его мучает, — невольно подумал он. — Неужто так из-за дочки убивается? Крепко же его родное чадо подкосило. А может, самого какая-нибудь хворь одолела? Здоровье приходит годами, а уходит часами. Цветущий купец на глазах меркнет».
Стол, накрытый белой льняной скатертью, был уставлен снедью и питиями.
Василий Демьяныч осушил первую чару вкупе с артелью и, сославшись на неотложные дела, вышел из подызбицы.
Луконя, удовлетворенный богатым столом, потянулся за малосольным, пупырчатым огурчиком и довольно крякнул:
— Свежей засолки. Люблю под огурчик. Лепота!
— Где огурцы, тут и пьяницы, — хохотнул, сидевший обок с Луконей, долговязый плотник с черными нависшими бровями. — Навались, мужики! Первая чарка колом, вторая соколом, остальные — мелкими пташками. Навались, ребятушки!
— Ты не шибко-то наваливайся, Епишка. Слышал, как намедни боярин Сутяга от перепою дуба дал? — молвил большак.
— Как не слышать. Весь Ростов о том толкует. Но мы — не бояре. В мужичьем животе долото сгниет, — вновь хохотнул Епишка, теперь уже закусывая куском сочного, поджаристого мяса.
— А мне Сутягу и вовсе не жаль, — сказал Луконя. — Годков пять назад баньку ему рубил. Ох, и скряга! Порядился за одну плату, а он выдал вдвое меньше.
— И по рукам били? — удивился Епишка.
— А как же? Всё сполна-де, милок, получишь. А когда баньку сладил, Сутяга и чарки не поднес и цену ополовинил. Ты, бает, трое дён на сеновале дрых. Я ж ему: «Так трое дён потопный дождь лил». А Сутяга: «Ничего не знаю, милок. Про дождь у нас разговору не было. Ступай с Богом». Как липку ободрал, сквалыга!
— Будешь знать, с кем по рукам бить, — усмехнулся Сидорка. Этого боярина весь Ростов ведал. Скорее у курицы молока выпросишь, чем у него кусок хлеба. Ни один ростовец Сутягу не пожалел и добрым словом не вспомнил. Как говорится: собаке — собачья смерть.
— А твой-то свояк и впрямь горазд на винцо, — подтолкнул Сидорку, разомлевший от сытной трапезы и вина Луконя. — Чарку за чаркой опрокидывает. Дорвалась душа до бражного ковша. Горазд!
А Лазутка глушил чаркой тоску и горе. Ему хотелось забыться, и хоть на какое время не думать о жене и Никитушке. Но хмель не брал, не мутил голову, назойливая мысль не покидала: «Олеся, Олеся!.. Почему не выходишь в сад? Что с тобой? Что?..»
* * *
Василий Демьяныч, убедившись, что Олеся тронулась умом, и растерялся и ужаснулся. В первые часы он не ведал, что предпринять, а затем, после мучительных раздумий, позвал дворовых и накрепко наказал:
— О недуге дочери — ни слова. Кто проболтается — самолично язык вырву. Спрашивать будут — отвечайте: всё, слава Богу, сидит в светелке и рукодельем занимается.
Затем Василий Демьяныч удалился в белокаменный Успенский храм, где истово и долго молился перед Христом, Божьей Матерью и святыми чудотворцами, дабы оказали милость свою и избавили его неразумного чадо от тяжкого недуга.
Приходил в собор и на другой день и на третий, но Олесе не становилось лучше.
— Лекаря бы надо, государь мой, — советовала заплаканная Секлетея.
Но лекаря купцу звать не хотелось: такую хворь излечить едва ли ему под силу, да и приводить его в дом зело опасно: тогда весь Ростов изведает о страшном недуге Олеси. То-то вновь заговорят злые языки. Блудливая дочка, мол, купца Богданова, допрежь с ямщиком спуталась, в бега с ним, не от великого ума, ударилась, а ныне и вовсе спятила… Нет, нельзя звать лекаря, никак нельзя! Может, Олеся еще придет в себя.
Но тщетны были ожидания, и тогда Василий Демьяныч отправился к епископу Кириллу Второму, весьма почитаемому ростовцами архиерею.
Вот уже третий год возглавлял Ростовскую епархию новый владыка. За это время он близко сошелся не только с князем Василько, его супругой Марией, но и со многими боярами. Степенный, уравновешенный, благоразумный, он пришелся по душе и городской знати и простолюдинам. А неустанное радение Кирилла о сирых и убогих, принесло ему еще большее уважение.
Василий Демьяныч был допущен к руке владыки в первый же день. В покои епископа его проводил молодой послушник, кой, перед низкой сводчатой дверью, тихо и почтительно молвил:
— Святой отец ждет тебя, купец.
Владыка обладал крупной, внушительной фигурой. Ему было немногим за сорок; лицо округлое, широколобое, с открытыми, пристальными глазами, мясистым, шишкастым носом и русой, благообразной бородой. Облачен был Кирилл по-домашнему: без мантии, митры[109] и панагии[110], одетый в лиловую шелковую рясу с серебряным нагрудным крестом.