Указал государь, и бояре приговорили: быть так.
8
…Плыл и плыл в синем небе над Москвой торжественный перезвон колоколов. Всех громче Иван Великий. А когда ненадолго замолкали колокола, гремели пушечные залпы.
Мартын вышел из Грановитой палаты, полный и радости и тревоги. Сердце, мгновенно замирая, испытывало одновременно и радость и боль. Конечно, шестьдесят тысяч реестровых — не десять и не двадцать, Но шестьдесят тысяч — много меньше, чем тысячи тысяч посполитых, которые ждут воли и доброго житья. Где-то в глубине сердца зашевелилось и такое: «А что тебе, Мартын, убиваться? Ты в реестре, ты сотник, правда без приписных мельниц и маетностей (может, и это еще даст гетман), пан Корецкий для тебя сейчас все равно что сорная трава, ты сам в своем дому хозяин…» Но сразу же возникли перед глазами лица Гуляй-Дня, Нечипора Галайды, Ивана Неживого (жив ли еще, не умер ли в татарской неводе?). Как они? Но и они в казаках будут… А дед Лытка? А все байгородцы? А многие другие в селах, раскиданных по обоим берегам Днепра, Десны, Днестра, Буга?..
Вспомнились сказанные когда-то слова Гуляй-Дня: «Чужих панов выгоним — свои на шею сядут». Тетеря и Богданович-Зарудный (да разве одни они?) плотно усаживались… Мартын даже затылок потер… А одновременно возникло другое: Василий Гузов подарил свой нательный крест, обнял крепко, расцеловались; Мартын свой крест отдал, тот, который мать еще в Байгороде в сорок восьмом на шею навесила… И когда все это вспомнил, сразу мысли прояснились, словно солнечный луч раздвинул перед глазами тяжкие свинцовые тучи, открыл перед Мартыном манящую и просторную даль. Тогда сердце само подсказало слова, принесшие радость и утешение: край из ляшской и басурманской неволи вызволяется на веки вечные, не быть ему больше ни в ярме польском, ни в татарском. Этого не только царь и бояре, а все русские люди хотят, весь народ русский, — ведь это они с мечами, саблями, мушкетами и руках идут на Речь Посполитую. Они головы свои положат ради свободы родины Мартына. Их великое множество, русских людей — братьев. Стоять с ними в битве плечом к плечу — разве это уже не победа?
…Через два дня, подставив лицо южному ветру, ехал Мартын верхом с казаками вслед за посольскими каретами. Он тихо напевал свою любимую песню, которая всегда напоминала ему, что нет такой силы на свете, которая могла бы подавить правду людскую.
Летело над утоптанным шляхом:
А ми тую червону калину, гей, гей, та пiднiмемо,
А ни нашу славну Украiну, гей, гей, та розвеселiмо…
…Не доезжая Путивля, попросился Мартын у Богдановича-Зарудного, чтобы дозволил заехать на хутор, где мать его живет. Генеральный судья был в хорошем настроении, даже расспросил о матери, как здесь очутилась, у кого живет, предложил денег. Мартын поблагодарил: своих, мол, вдосталь.
Едучи на хутор, вспомнил Мартын тот день, когда встретил здесь мать в избе Ефрема Проскакова. Вспомнил и встречу с посполитыми, которые шли в русскую землю, спасаясь от шляхетского своевольства… В памяти ожили слова матери: «Что ж это будет, сынок? Не видать мне родной земли». И еще сказала мать: «Русские люди — вот они: Марфа, Ефрем. Вместе с ними всегда бы нам быть, Мартын, всегда».
— Вот мы и навсегда с ними, — проговорил громко Мартын.
И этими словами начал бы, переступив порог Ефремовой избы. Но не застал ни матери своей, ни Ефрема. Мать давно уже ушла с добрыми людьми на Украину, рассказывала Марфа, а Ефрем в войске.
Посидел Мартын в избе. Повеяло на него родным теплом. Вспоминал с Марфой свой первый приезд.
— Может, теперь житье получше настанет для всех нас… — вздохнула Марфа.
…Провожала как родного Марфа Мартына. У ворот люди собрались со всего хутора. Каждый знал, откуда Мартын и кто он такой. Мужчины пожимали руку. Детвора восторженно перекликалась:
— Гляди, казак какой…
— А сабля…
— Пожалуй, у самого польского короля такой нету…
— Нету, хлопче, — сказал Мартын, поглаживая по голове русого мальчонку, который переступал с ноги на ногу в убогих лаптишках, — нет такой сабли у короля, потому что мне ее когда-то сам гетман Хмельпицкий подарил.
— Ишь как! — восторженно воскликнул мальчуган, — Короля побьешь — приезжай к нам…
В толпе засмеялись.
— А твой отец где? — спросил Мартын.
— Тоже на короля польского пошел, в землю казацкую, — ответил гордо мальчик. — Может, увидишь его там, зовут Никола Бердихин.
— Непременно увижу, — с уверенностью сказал Мартын.
— И Ефрема, Мартын, может, встретишь, — с надеждой проговорила Марфа.
— Встретимся с ним, Марфа. Одного недруга воюем, как не встретиться!
…Еще долго оглядывался Мартын на кучу людей, стоявшую на выгоне. Были в сердце волнение и радость. Уже за хутором, где дорога стрелой пробивала бескрайную степь, окруженную вдали густой полосой лесов, дал коню шпоры и перешел в галоп.
…И всю дорогу от рубежа до Чигирина не оставляла Мартына мысль о Катре. Стоял перед главами тот страшный знойный бахчисарайский день. Дикие вопли ханских сейманов и аскеров. Лицо Катри в дыму костра, такое близкое и уже такое далекое тогда… Не позволил, чтобы ее мукой тешились ироды. Хоть и не раз укорял себя, что его рука принесла смерть Катре, но в глубине души был уверен: Катря одобрила бы его поступок. Казалось бы, немного лет миновало с того дня, как Мартын пошел в войско в Байгороде, а сколько событий произошло?! Укоротили жизнь отцу, старому Максиму Терновому, польские жолнеры; Катрю забрали татары; мать из родного дома польские шляхтичи выгнали… Всему этому своеволию, насилиям неслыханным, мукам приходил конец. Это хорошо понимал Мартын. Еще на майдане в Переяславе, когда гетман стоил под знаменем, под которым выступил с горсткой рыцарей за правду и волю, понял Мартын: старому никогда не вернуться. Разве не вещим знаком было все то, что произошло в Москве на его глазах? Разве то, что мать на родину воротилась, не было осуществлением его надежд?
Когда на третий день пути перед глазами Мартына возник из утренней мглы Чигирин, весь в брызгах молодого вешнего солнца, невольно подумалось: все, что совершалось на его глазах в Москве, поможет тому, чтобы всегда солнце стояло над Чигирином, над извилистой лентой Тясмина, над всем краем, для блага которого не положит он сабли, пока жив будет.
9
Если бы перед Иеремией Гунцелем разверзлась земля и из ее недр появился сам сатана, он бы, пожалуй, не испытал такого страха, как в ту минуту, когда увидел перед собою своего слугу и толмача Юлиана Габелетто.
В покоях, залитых солнцем, было слишком светло, чтобы не разглядеть сразу знакомое смуглое лицо. В первую минуту схватился за спасительную мысль: Габелетто тоже захватили казаки и доставили в Чигирин. Но почему он в казацкой одежде? Почему так непринужденно, улыбаясь Лаврину Капусте, он вошел в покои и сел с ним рядом за столом, недобро щуря глаза на своего господина?
Лаврин Капуста устало потер лоб и сказал:
— Теперь вы видите — нам все известно, и вы напрасно хитрили.
…Пятнадцать лет он, Иеремия Гунцель, считался непревзойденным знатоком своего дела. Пятнадцать долгих лет он исполнял то, что приказывал ему его разбойничий орден. Он был примером для многочисленной иезуитской братии, он был в почете у многих могущественных людей, его знали многие короли, князья, господари и сенаторы. Сам святейший папа Иннокентий ласково простирал над ним свои длани. Кто же повинен в том, что он, Иеремия Гунцель, так ошибся? Когда это сталось? В какой именно день, в какой час?..
Всплыло в памяти: тихое и роскошное венецианское палаццо, его хозяин, синьор Венделино, гость хозяина — молчаливый и приятный в обхождении Юлиан Габелетто, благородный флорентинец. Прозрачное вино в бокалах тонкого стекла, виноградные грозди в вазах, чинная беседа по-латыни, радушие хозяина… Может быть, всего этого не было? Может, это приснилось? Или же сейчас нет здесь никакого Юлиана Габелетто? Померещилось — и все. Стоит только зажмуриться крепко-крепко, чтобы искры побежали перед глазами, а когда взглянешь — нет в покоях никакого Габелетто, он об эту пору, давно уже побывав в резиденции коронного гетмана, сидит у Иоганна Торреса в Варшаве.