Мартын и казаки, стоявшие в стороне от помоста, окруженные стольниками, радостно улыбались. Хотелось подбросить кверху шапку, кричать: «Слава!» Вот оно, войско какое! С такими воинами султан, король и хан даже сообща не страшны.
В скором времени пригласили послов на царский обед в Золотую палату. На обеде был патриарх Никон и говорил послам приветные слова.
Теперь ожидали уже отпуска у царя и утверждения статей. Но встречи с боярами, беседы в Посольском приказе продолжались. У Тетери не выходил из головы разговор с Выговским накануне отъезда. Не зная еще, как вести себя с Богдановичем-Зарудным, он высказывал свои мысли осторожно. В приватной беседе с ближним боярином Бутурлиным выяснили — беспокойство о своих маетностях пусть забудут. Достойные, шляхетные люди боярам и царю по нраву. Не чернь черносошную да гультяев казаков почитают; то, что супротив шляхты польской и иезуитов пошли и оных крепко бьют — это дело иное и всяческой похвалы достойное, но того, что на своих панов руку подымают, этого ни бояре, ни царь не потерпят.
Бутурлин говорил твердо, убедительно. Тетеря чуть не подпрыгивал на лавке. Богданович-Зарудный довольно наматывал на палец долгий ус. Мартыну Терновому, которому но случайности присутствовать при этой беседе довелось, слова боярина точно песком глаза засыпали.
Послали Тернового, по гетманскому велению, вместе с послами, чтобы казацким караулом командовал, глядел, как бы с послами по дороге худого не сталось. Мартын досматривал послов хорошо. А кто какую обиду причинит? Сперва по своей земле охали, всюду казаки, посполитые довольны Переяславской радой, празднуют, как на пасху… А ехали по московским землям — всюду встречали их хлебом-солью. Угощали в боярских домах. Звали к столу и Мартына. Но шляхтич, но и не простой казак. Сотник. Тетеря за глаза крутил носом. Стращал Богдановича-Зарудного:
— Думаешь, случайно послали с нами этого харцызяку? Вижу руку Лаврина Капусты. Его выдумка… Смотри, пан генеральный, лишнего не трепли языком.
Богданович-Зарудный промолчал. Подумал только: «А знал бы ты, что мне гетман про тебя сказал!»
Тетеря ошибался. Не Капуста, а сам гетман приказал послать со свитой казака толкового, и не из поднанков реестровых, а такого, как Мартын Терновой (хорошо запомнил Хмельницкий Тернового после наезда его на Краковское воеводство): пускай побудет возле послов, послушает, как они убиваться будут за маетности свои, — когда-нибудь пригодится это, будет живой свидетель…
Мартыну и говорить ничего не нужно было. Глаз у него был зоркий, внимательный. Не раз тянуло вмешаться в беседу послов, напомнить: «Когда выступали против шляхты, не кичились и не брезговали чернью своею…» Но к чему говорить? «Погодите! Вот только выгоним до последнего всех панов польских с земель наших, вот только станем на своих рубежах непорушно, иезуитский смрад выветрим с родной земли!.. Погодите!» Не раз сам себя так утешал, неизменно вспоминая при этом слова Нечипора Галайды: «Правда и право панам не по праву. Пока нужны — руки нам пожимают, а не станет в нас нужды — и на порог пускать не велят. Прямо сказать, для посполитых пан — это чужой жупан…»
Когда проведал Нечипор Галайда, что Мартын в Москву с посольством едет, с завистью сказал:
— Повезло тебе, Терновой! Поклонись в ноги земле Московской от меня, от казаков. Никто нам, голоте, помоги но хотел дать, об одном думали все цари и короли — как бы захватить наш край. Только Москва помогла нам, послов прислала, теперь войско идет московское… Поклонись ей низко, Мартын.
…Мартын по Москве ходил как зачарованный. Куда ни глянешь, люди всюду свои. Речь понятная. Спросишь, как, что, — охотно объяснят, растолкуют, к себе в дом зовут, ставят на стол лучшие кушанья, угощают… Где так бывали? В Бахчисарае? Или, может, в Кракове?..
Мартын с восторгом рассматривал депятиглавого Василия Блаженного. Часами стоял под башней Фроловских ворот[13], слушал, как каждую четверть отзванивают куранты. На кремлевском дворе с изумлением разглядывал царь-пушку. Обошел ее со всех сторон. Вслух прочитал вырезанные на стволе пушки слова: «Слита бысть сия пушка в преименитом и царствующем граде Москве лета 1586, делал пушку пушечный литец Ондрей Чохов». А когда пошел в Оружейную палату вместе с послами, то глаз не мог оторвать от мушкетов, множества разнообразных пищалей, фалькопетов, аркебуз, пистолей…
Москва! Москва! Такою ли представлялась она Мартыну? Ведь не раз думал: какая она? Сколько говорено было о ней казаками! Под Зборовом и Берестечком рассказывали немало хорошего про славный город Москву седоусые казаки, которым посчастливилось повидать ее своими глазами.
6
Днем Москва полнится гомоном. У Кремлевской стены, на Красной площади, сидельцы с рундуков выкрикивают свой товар, на все голоса расхваливают его осторожным покупателям. Персидский адамашок, брюссельские кружева свернутые лежат на полках. Купцы расселись в лавках, держа в пятерне кружку, попивают брагу, поглядывают искоса, что за люди слоняются около; сразу разберут, кто с деньгами, а кто только голову морочит, точит лясы.
Возле Лобного места дьячки с гусиными перьями за ухом и с медными чернильницами, болтающимися у пояса, в убогой одежке шныряют меж пришлым людом — челобитчиков да просителей выискивают.
Иной дьячок, половчее да попроворнее прочей братии, примостясь на ступенях Василия Блаженного, строчит на пергаменте челобитье, на имя самого царя Алексея Михайловича. Отощалый и оскуделый смерд, нагнувшись над дьячком, светит нагим телом сквозь дыры кафтанишка, шмыгая утиным носом, гнусавит свою жалобу. Пиши, мол, мудрый дьяче: боярин Одоевский поборами да кривдами вовсе со свету сжил, женку заместо оброка забрал в палаты свои боярские, заставляет спать с собой, а детишки мал мала меньше остались сиротами. Единственную лошаденку забрал за оброк, а ныне идти в войско на чем? Изволь, твое величество, рабу твоему, смерду Ивашке, явить свою государеву милость, прикажи боярину Одоевскому неправды боле не чинить да женку рабу твоему воротить…
Дьячок слушает челобитчика, а сам свое пишет. Знает хорошо — одинаково, что бы ни писал, жалобу царю не подадут. Возьмет ее из рук жалобщика заспанный дьяк, кинет в долгий ящик, что стоит под окнами в Поместном приказе… Таких сундуков с челобитьями да жалобами там уже с пяток… Еще от царя Ивана Грозного стоят…
Но к чему говорить о том челобитчике Ивашке? Дьячку от таких просьбишек корысть. Напишет челобитную, выгребет из заскорузлой ладони деньгу — и айда в кабак. Кинет на стол заплывшему жиром целовальнику, схватит жбан браги, залезет на лавку и роскошествует…
А еще и такое случилось.
С паперти Богоявленской церкви, что на Яузе, мних в потертой скуфейке, размахивая перед собой руками, выталкивал острым змеиным язычком из круглого, как дырка, рта страшные слова про войну против поляков, на которую царь народ кличет… Сказывал мних — будто антихрист попутал боярство и воевод стрелецких, будто на Москве быть мору нещадному, будто бы казацкий гетман Хмельницкий бесовский выкормыш, церкви и веры не почитает, а знак тому — рога, что растут у него под шапкой. А еще сказывал мних — сами казаки запорожские, черкасы, с басурманами побратались, и на головах, где у людей православных волосы кружальцем, у них хвосты диавольские, кои оселедцами для глаза христианского именуют…
— Быть мору, гладу и кривде, — прорекал с угрозой мних, — ежели люди православные на помощь черкасам станут… Опять, как при Годунове, распутная женка Маринка явится в Кремле, опять над людом православным глумиться будет антихрист…
Юродивые на паперти заголосили. Бабы закричали. Прибежали стрельцы с алебардами, а мних как в воду канул…
Ввечеру тот же мних в кабаке те же неподобные слова глаголал. Тут его стрельцы и взяли. Руки скрутили, стрелецкий сотник Петр Шорин дал мниху понюхать своего кулака, поросшего рыжим волосом, у мниха от сего нос расплылся — захлебнулся собственною кровью поганою, заплакал: не губите, мол, все скажу…