Атаман донского казачества, давний побратим Хмельницкого Старов, вышел на середину круга, поклонился на все четыре стороны, послам гетмана земной поклон отвесил особо, сказал:
— Будем, как и прежде, казачество запорожское своими братьями считать. Обещаем, едва только орда подымется, идти на нее по морю стругами, а по степи конно!
— Добро!
— Добро! Согласны! — одобрительно кричал в один голос круг казацкий.
В Чигирин весть о решении донского круга пришла, когда Тохтамыш-ага уже сидел в Бахчисарае, а гетман Хмельницкий выехал в Киев.
Туда гонцы повезли грамоту с ответом донских казаков.
В Киеве узнал Хмельницкий о великих победах, одержанных на Белой Руси и в Литве.
Войско наказного гетмана Ивана Золотаренко взяло приступом крепости Чечерск, Пропойск, Новый Быхов.
Полк Семена Подобайла обложил Старый Быхов.
В грамоте Хмельницкому, уведомляя об этом, наказной гетман Иван Золотаренко отписывал: «А еще прислал нам литовский Януш Радзивилл свою грамоту, чтобы мы с войском твоей ясновельможности отступились от войска московского. Грамоту отослал я князю Трубецкому, дабы оную показал князь его величеству царю Алексею Михайловичу, который о ту пору стал табором на Девичьей горе, под самым Смоленском».
Хитрит пан Радзивилл! Только сегодня Антон Жданович вручил Радзивиллову грамоту и ему. Вот она лежит на столе, Хмельницкий задерживается взглядом на желтом листе пергамента, и ноздри его тонкого, прочерченного красными прожилками носа чуть заметно вздрагивают. Не то засмеется сейчас, не то скажет гневное слово. Читал дальше, узнавая в косых буквах твердую Золотаренкову руку: «А еще твоей милости, пан гетман, знать надлежит, что из Шклова прибыл к нему чернец от Неуловимого и известил нас, что Радзивилл собирается с великим войском идти на помощь осажденному Смоленску, и потому положили мы того Януша Радзивилла стеречь зело, и злым его замыслам воспротивиться, и, буде помощь божия, побить…»
Слова о Неуловимом запомнились. Перед глазами возникло продолговатое смуглое лицо Малюги. Проницательный взгляд. Ясный ум. Сказал громко:
— Рыцарь! Рыцарь!
4
…А повый день принес множество новых забот.
Хмельницкий сидел перед митрополитом Сильвестром Коссовым. Нагнув голову, митрополит глядел на него сурово и недоброжелательно.
В распахнутые окна ветер приносил запахи черемухи, задумчивый шелест листьев. Не хотелось видеть ни Коссова, ин архимандрита печерского Тризну, усевшегося поодаль в кресле.
Сильвестр Коссов хитрил. Ты, мол, один нам повелитель и владыка, а бояре нас не уважают. Вот в Киеве на наши вотчинные земли зарятся, замыслили отлучить их от наших владений. Брешут — будто крепость учнут строить.
— Крепость здесь весьма потребна. Тебе же спокойнее будет. Разве мало тебе земли, пан-отец? — перебил Хмельницкий жестким голосом нескончаемую митрополитову речь и тут же пожалел, потому что Коссову только того и нужно было.
— Не почитаешь, гетман, святую церковь! Смирения перед богом нет у тебя. Гордыня до добра тебя не доведет!
Угрожающе поднял руку, сверлил воздух скрюченным пальцем.
— О земле заботишься премного, а мирянами пренебрегаешь. Не знаешь, как им трудно приходится, — сказал, не утерпев, Хмельницкий.
Коссов даже подскочил в кресле, завопил:
— Пан гетман! Не гневи меня… — Схватился за грудь, захлебнулся сухим кашлем.
Хмельницкий подумал: «А, чтоб ты лопнул!» Но Коссов вытер платком, обшитым по краям брюссельскими кружевами, побелевшие губы, тяжело перевел дыхание, продолжал:
— По твоему повелению у игумена черниговского Зосимы железо забрали, колокола с монастырских звонниц сняли… Это суть деяния антихристовы. За это ад и лютые муки в аду… За это перед самим ликом спасителя стоять тебе в ответе.
Коссов перекрестился.
Хмельницкий расправил плечи, откинулся на высокую, обитую кожей спинку кресла, засмеялся.
— Не стращай, пан-отец! Сказал уже Зосиме — грех на себя беру. От слов своих не отрекаюсь. — Разгладил усы и спросил вдруг: — Зачем с варшавскими иезуитами переписываешься?
— Бога побойся! — замахал руками Коссов.
— И тебе его бояться надлежит, понеже ты ему, как сам говоришь, первый слуга в краю нашем. Грамоты, писанные твоею рукой, у меня… Мой тебе совет: оставь надежду на иезуитское отродье, ежели хочешь дожить свои век на митрополичьем престоле.
— Не ты меня на него сажал! — закричал Коссов.
Тризна закрыл лицо руками, как бы подчеркивая — сколь ужасно слышать такое!
Хмельницкий смерил его презрительным взглядом.
— Не прячь глаза, пан архимандрит. — Обратился к Коссову, — Твоя правда, не я тебя на престол митрополичий сажал, но, пан-отец, спихнуть тебя с него смогу, ты мне поверь.
На миг Коссов даже онемел от ярости. Тризна вскочил на ноги.
Забыв об апостольских увещеваниях своих, брызгая слюной, Коссов закричал;
— Боярам московским продался, короля Яна-Казимира предал, с султаном союз заключил, к татарскому хану в Крым на поклон ездил, с католичкой ложе делил и с нею же в православной церкви венчался!..
Безумными глазами глядел на Хмельницкого, взвизгнул, точно кто-то прижег его:
— Кто ты еси? Антихрист! Изменник! Хлоп! Геенна огненная тебя ждет! Мука лютая и позор в веках…
Коссов изошел злобой и затих, упал в кресло, обессиленный… Страшился, зная нрав Хмельницкого. Ждал — сейчас за саблю схватится. Уловил подслеповатыми глазами— не было при гетмане сабли.
Но Хмельницкий не шевельнулся. Сидел в кресле, точно не ему в лицо кинул митрополит обидные слова, не его оскорбил только что… Сам себе удивлялся. Знал: будь это год или два назад — схватил бы этого старца за бороду, кинул себе под ноги, заставил бы на коленях молить о прощении. Но теперь было другое время. Теперь испытывал спокойствие, которого прежде не хватало. Была уверенность, которой ждал и жаждал. Оскорбление из митрополичьих уст не затронуло его, не поразило в сердце. Понял в эту минуту: спокойствие, уверенность и равновесие пришли после январского дня в Переяславе.
У архимандрита Тризны тряслись руки. В глубине души он последними словами поносил митрополита за чрезмерную злобность и неосмотрительность. Но немало удивлен был Тризна, а тем более сам Коссов, услыхав тихие, спокойные слова Хмельницкого, в которых звучали насмешка и презрение:
— Напомню вам, святые отцы, слова мудрые: обида теряет свою силу, если ее презирают, и вселяет веру в себя, если из-за нее гневаются.
Смерил холодными глазами Коссова и Тризну и сказал отчетливо:
— Я презираю вас, паны шляхтичи. Презираю.
Поднялся, сделал шаг к креслу Коссова, Тот поднял руку, как бы желая защититься.
— Не бойся, — засмеялся Хмельницкий, — руки пачкать не стану. Говоришь, продался? Нет! Народ наш, славный и мужественный, с русским братом воссоединил, дабы едины были мы на веки вечные. Знаю, тебе это не по нраву, не с руки. От присяги Москве ты не случайно откручивался. Спишь и видишь унию. Не будет так. Не будет! А что королем и султаном меня коришь, о том ведай: ради счастья края нашего, ради воли его, если понадобится, и и с сатаной из одного кубка пить стану… Думал, в тебе хоть кроха веры есть. Нету!.. Не пан-отец ты, Коссов, а пан шляхтич и вероотступник. Той же кости, что и Ерема Вишневецкий. Казалось бы, одному богу молимся с тобой, а разное просим у него для людей. Ты ярма людям просишь, а я — воли! Пути у нас разные.
Хмельницкий замолчал. Стоял над Коссовым, высокий, широкоплечий, глядел на митрополита сверху вниз, точно раздумывая, что предпринять, и, как бы одолев искушение, сказал погодя:
— Мое повеление тебе — с ляхами да иезуитами игрушки брось. Обожжешься. Своим епископам да игуменам головы не смущай. Супротив войска да людей русских паутину не тки. А иначе будешь поступать — вини себя и своих советников в белых сутанах. На том прощай.
Повернулся и пошел к дверям неторопливым шагом, рассыпая звон серебряных шпор, приминая коваными каблуками красных сафьяновых сапог драгоценный персидский ковер.