— Огнем и мечом! — повторил за ним Потоцкий.
…И уже позднее, закутавшись с головой в овчину, которою его накрыли слуги, никак не в состоянии согреться, хотя на дворе стояла теплынь, он понял: замысел, который он лелеял так долго и упорно, развеян в прах. Хмельницкий сохранил себе на юге свободные руки. Теперь нечего было и сомневаться, что в самом недолгой времени схизмат Хмель со своими московитами окажется под стенами Львова.
Хотел того или не хотел коронный гетман, но он должен был признать справедливость мнения канцлера Лещинского: Речь Посполитая войну на две стороны, — на Белой Руси и Литве с Москвой и на Украине с Хмельницким — вести не может. Если нечего и надеяться на соглашение с самим Хмельницким, если нужно оставить мысль о возможности перехода Богуна под королевскую руку, — а теперь это было неоспоримо, — то нужно искать кого-то другого, за кем пойдут казаки. «Но кого же?» — прошептал под кожухом коронный гетман. Пришел на мысль Выговский. Но сразу же возникло резкое и непреоборимое возражение — за Выговским казаки теперь не пойдут. Его, как вполне основательно полагал тот же канцлер, нужно держать для более подходящего случая.
Перед глазами коронного гетмана возникли лица пленных казаков. «Жаль, не успели посадить их на колья. Но они и так, должно быть, издохнут», — утешил себя Потоцкий.
С ненавистью и отчаянием глядел, раздумывая, гетман: какую реляцию писать теперь королю? Великая армия, которую он так тщательно готовил, собирал и холил, в течение двух месяцев благодаря хитрости полковников Хмельницкого ничего не добилась. Нельзя было и думать о том, чтобы в ближайшее время двинуть ее на казаков.
С боку на бок вертелся и вздыхал до самого утра великий региментарь Речи Посполитой пан Станислав Потоцкий, не находя спасительного выхода, который помог бы рассеять тяжелую тревогу и смыть позорное пятно с его шляхетской чести.
Вопреки желанию, он должен был признать и другое, еще более обидное и страшное, чем предсказания канцлера Лещинского: Хмельницкий победил его, и теперь это видела вся земля казацкая, все польское королевство.
Не приходилось думать и о том, что этой зимой его огромные владения на Брацлавщине, Винничине, Белоцерковщине снова будут покорны и послушны, что снова будут его державцы и арендаторы собирать чинш на потребу его милости.
Хотелось встать и приказать жолнерам жечь эти села, города, вытоптать нивы, чтобы над всей схизматской землей бушевали огонь и смерть.
Загоняя лошадей, меняя их на привалах, где стояло польское войско, поручик Леон Крицкий мчался что есть духу в Варшаву с письмом коронного гетмана на имя его милости короля Яна-Казимира.
С каждой оставшейся позади верстой крепнул его дух, и бегство из-под Умани, участником которого он был, начинало приобретать совершенно иной вид. Оно теперь казалось ему рыцарскою победой польских региментарей над схизматами, и, вовсе изгнав из памяти недавний отчаянный страх, он в меджибожской корчме уже хвастливо повествовал в кучке шляхтичей, как своею рукой спровадил в пекло больше десятка схизматиков и как сам Хмельницкий с московским воеводой едва живыми выбрались, а отряды Богуна начисто изрублены, так что нечего сомневаться, что шляхта вскоре возвратится в свои наследственные маетки.
Шляхтичи стучали кулаками по столу, били посуду и подбрасывали до потолка опьяневшего поручика, так что он дважды ударился головой о балки, но и это не привело его в память и не отразилось на его рассказах о баталии под Уманью.
Опьяневшего поручика шляхтичи едва усадили на коня, а чтобы он, помилуй бог, не потерялся в дороге, привязали его к седлу и приказали слуге оберегать его милость храброго рыцаря, которого, как были твердо уверены шляхтичи, в Варшаве ожидает благодарность от самого короля за добрую весть, которую он привезет.
А наутро, вскоре после отчаянного бегства хоругвей коронного гетмана, Хмельницкий, Шереметев, Богун и Глух сидели в шатре Богуна. На рушниках, разостланных на ковре, лежала в оловянных тарелках жареная баранина и стоял мед в скляницах.
— До осени Потоцкий не полезет, — сказал Хмельницкий, отодвигая от себя кружку. — Будет зализывать, как побитый пес, свои раны. Может быть, к зиме появится. Но что бы там ни случилось дальше, сейчас мы одержали победу. Королю и шляхте придется сражаться на две стороны.
…Когда вышли из шатра, запыхавшийся казак, прискакавший из Чигирина, подал грамоту Хмельницкому и одним духом выпалил:
— Твоей ясновельможности в собственные руки от пана Лаврина Капусты.
Хмельницкий поспешно разорвал шнурок и развернул грамоту. Наскоро пробежал глазами и, засовывая грамоту в карман, громко проговорил, улыбаясь:
— В Бахчисарае отдал душу аллаху наш возлюбленный брат, хан Ислам-Гирей Третий.
— Сподобил-таки его аллах! — весело воскликнул Богун.
— Теперь, может, самый раз и на Крым ударить, — осторожно заметил Глух.
— Еще рано, — ответил Хмельницкий Глуху, — рано, Осип. Король и иезуиты из кожи лезут, лишь бы мы с ханом да турками сцепились. Им от того великая бы корысть была.
…В ольшанике, перед шатром, перекликались казаки. Гетман, воевода и полковники стояли на опушке, и их все видели. В долине раздавалась песня, скрипели телеги, ржали кони. Хмельницкий, прикрыв глаза ладонью, вглядывался в курящийся пылью шлях.
— В Крыму будет новый хан, а в свойском королевстве теперь новый король Карл-Густав Десятый. Сие означает новые заботы — сказал воевода Шереметев.
Хмельницкий взглянул на Шереметева.
— Новым ханом будет Магомет-Гирей. И в этом году он не придет на помощь королю, потому что это невыгодно турецкому султану Мохаммеду. А свейский король Карлус запустит свои когти туда, где плохо лежит, то есть в Речь Посполитую.
— Север нашего царства давно его манит, — заметил Шереметев.
— Дали бы нам сюда того Карлу! — пробормотал Глух.
— Возможно, еще померяемся с ним саблями, — многозначительно проговорил Хмельницкий. — А что касательно нашего края, то и Карл, и Ян-Казимир, и султан Мохаммед, и новый хан одного жаждут — ярмо надеть нам на шею. Этого не должны мы забывать.
Шереметев внимательно поглядел на Хмельницкого и согласно кивнул головой.
— А вот теперь нелишне, пан воевода, послать гонцов на Дон, Как мыслишь? Зашевелятся казаки — туркам беспокойство.
— Доброе дело, гетман! Посылай! — сказал Василий Борисович Шереметев.
27
Ветер дул третий день, он летел через Золотой Рог, вдоль Галаты, кружил над улицами Перы и с бешеною силой ударялся о красные кирпичные стены султанского дворца. Над Стамбулом носились тучи песка, пыли вперемешку с рыбьими косточками, соломой, тряпьем, сухими листьями бананов, кожурой апельсинов и прочим сором, который годами накапливался на грязных рыночных площадях, у морских причалов, в зловонных кривых переулках и глубоких канавах, бороздивших улицы и площади турецкой столицы.
Об эту пору в Стамбуле, если бы все на сем свете совершалось по желанию великого султана Мохаммеда IV, должно было греть солнце и небо над Айя-Софией должно было чаровать взор чистой бирюзой.
…Кричали муэдзины на минаретах. Черные жирные коршуны кружили над мечетями. Голопузые, грязные ребятишки ползали в пыли под стенами султанского дворца, копошились у ног безмолвных янычаров, оберегавших покой и безопасность великого султана.
Но не было покоя для Мохаммеда IV и его дивана. Уже два дня весь мудрый диван, кабинет султанских министров. во главе с великим визирем Муртаза-пашой, держал совет в султанском дворце.
Султан восседал на троне слоновой кости, оправленной в золото, по-будничному одетый в широкий лазоревого шелка кафтан. Из-под высокой белой чалмы пронизывал взглядом визиря и министров, молча выслушивал их приторные речи, за которыми угадывалось худо скрываемое желание остаться в стороне. Разве болеют они о том, чтобы величие Оттоманской империи, блеск ее, завоеванный предшественниками султана, не затмились? Каждый на своем посту считал себя султаном, и каждый больше заботится о собственной мошне, чем о том, чтобы множить славу и сокровища повелителя Высокой Порты.