Степан Чуйков шел при своей пушке и, хотя не на него кричал Цыклер — чувствовал — вся злоба ему, а не тому пушкарю, к которому придрался полковник.
С того дня, как Степан пригрозил Цыклеру, между ними установилась безмолвная, но страшная вражда. На стороне Чуйкова было то преимущество, что он Цыклера не боялся, а Цыклер, люто ненавидя этого сильного русского солдата, отчаянно боялся его. Ему по ночам мерещщюсь, что в шатер прокрадывается этот, с серьгой в ухе, дерзкий солдат и кидается на него с ножом. Цыклер не раз прислушивался к тревожной, напряженной тишине и украдкой приподымал полу шатра, проверяя, не спят ли часовые.
У Цыклера была надежда, что Чуйкова убьют в бою. Больше того, полковник с умыслом поставил под Невелем пушку Чуйкова в таком месте, где его неминуемо должны были захватить в плен польские рейтары. Но проклятый русский отбился от отряда рейтаров, еще и в плен взял с десяток.
Когда Цыклер после боя обходил ряды пушкарей, он увидел перед собою улыбающееся лицо Чуйкова, но в глазах пушкаря не было смеха. Озноб пробрал Цыклера. Он злобно выругался и пошел прочь.
Сделалось так, что им двоим уже тесно было на белом свете, и Цыклер уже не мог думать ни о чем ином, как о том только, как бы сжить со свету этого проклятущего солдата. Сняв с него цепи по приказу стрелецкого воеводы Артамона Матвеева, он уже не осмеливался придираться к пушкарю и срывал злость на других. Это понимал Степан Чуйков, идя за своею пушкой, перекидываясь короткими фразами со своими товарищами.
К вечеру стрелецкий полк Цыклера прибыл в расположение низового войска. Казаки высыпали из леса, где они стояли табором. Кинулись к стрельцам с радостными возгласами.
Цыклер хмурился. Пошел в шатер Гуляй-Дня. Недоверчиво слушал его. Выходило — черкасский полковник доподлинно знал, сколько именно и где стоят пушки в крепости, где находятся башни с порохом, какие полки охраняют Шклов и кто из региментарей стоит во главе их.
Услыхав имя Франца Вейде, Цыклер с почтением сказал:
— О, это известный во многих странах рыцарь!
— А мы его побьем! — твердо возразил Гуляй-День.
Цыклер возмутился:
— Много на себя берешь!..
Но Гуляй-День только рассмеялся.
— Увидишь!
Ночью, когда стрельцы и казаки сидели вокруг костров, толкуя о своем житье-бытье, Тимофей Чумак стоял перед Гуляй-Днем, внимательно выслушивая его распоряжения.
— Переоденешься ляхом, возьмешь у Подопригоры драгунскую одежу и что есть духу катай к Огнивку. Дорогу хорошо знаешь, не первый раз ехать. Скажи Омельку — пусть начинают в воскресенье. День подходящий. Паны в костел пойдут, базар, наверно, там у них в Шклове будет; кажется, и банкет какой-то должен быть — наказной гетман передавал…
— А мне с ними оставаться? — спросил Чумак.
— Хочешь в самом пекле побыть?
— Хотелось бы повидать, как дьяволы иезуиты перед смертью пляшут.
— Ладно. Погляди. А коли умирать придется, смотри, казаком будь.
Чумак только поклонился Гуляй-Дню.
— Челом тебе, атаман.
— Счастья тебе, казак!..
7
В Шклове будто сейм собрался. Множество родовитой шляхты съехалось.
На площадях и улицах шум и гам, стучат колесами кареты, рыдваны, повозки, телеги и арбы. Шляхтичи и шляхтянки кучками собираются возле домов. Иные из панов хохочут, лихо подкручивая усы, кто жалуется, а кто грозит крепко стиснутым кулаком куда-то в степь, зеленеющую под стенами города.
Из окон, растворенных настежь, где слыхать пьяный крик, где песня льется, а где музыка играет.
Между людьми и телегами ходят монахи-доминиканцы в длинных белых рясах, прислушиваются, о чем речь идет, наставляют упавших духом, хвалят панов, которые рвутся скорей в битву с чернью и московитами.
Слухов и речей столько, что сразу всего не запомнишь. Одни говорят, будто бы король с великою чужеземною армией, при которой состоит сам французский принц Конде, выступил уже из Гродна. Другие рассказывают, что император римский Фердинанд III выслал двадцать тысяч своих гвардейцев и что у них такие мушкеты, которые выпускают по десять пуль сразу. А один шляхтич клялся на сабле перед корчмой «Три дамы», будто бы своими глазами видел, как к королю проскакали верхами послы от царя Московского просить мира, и слыхал он от русского воеводы, что Хмельницкий связан по рукам и по ногам, и держат его в царском лагере, и, как только мир будет заключен между королем и царем, схизмата повезут в Варшаву, где и четвертуют…
Пан Яблоновский, подсудок шкловский, услыхав от приятеля, что Хмельницкого бросили в темницу и собираются четвертовать, возразил:
— Як бога кохам, то есть легкая смерть для схизмата, клянусь Бахусом и Венерой! Я буду просить нашего ясновельможного короля, чтобы этого Хмеля посадили в клетку, как зверя, и возили по шляхетским замкам. А мы все будем плевать ему в лицо и кормить раскаленным железом…
Пани Яблоновская даже в ладоши захлопала:
— Как знаменито мой Ясь придумал!
Шляхтичи хохотали. Пили медок, желали хозяину сто лет жить и под музыку отбивали коваными каблуками такую мазурку, что стены тряслись.
Но не все танцевали мазурку. Кому пришлось бросить свою усадьбу, убегая от черни или от московско-казацкого войска, тот зубами скрежетал. Все шляхтичи знали — Радзивилл оставил Шклов и выехал к войску, дабы возглавить генеральную баталию под Борисовом. В нетерпении спрашивали друг друга:
— Когда же ясновельможный гетман даст бой схизматикам?
…Омелько Трапезондский, переодетый шляхтичем, вместе с Олесем Самусем, который должен был выдавать себя за слугу, собрался в дорогу. В четверг вечером к западным воротам Шклова подъехал старенький рыдван, запряженный парой лошадей. Страже у ворот владелец рыдвана, шляхтич Гошковский, со слезами на глазах рассказал про свою страшную встречу с казаками. Из его слов выходило, что эти разбойники вместе с гультяями какого-то Михася Огнивка бесчинствуют в двух милях от Шклова и что он с единственным слугой своим насилу вырвался из их лап.
Тридцать злотых, умело сунутые шляхтичем караульному солдату, сделали свое дело, тем более что позади уже покрикивали другие шляхтичи в повозках и рыдванах. Шляхтича Гошковского с его слугой впустили в город.
А на другой день, как это выяснилось позднее, шляхтича Гошковского видели в корчме «Три дамы», где он угощал питьевым медом нескольких других панов, потом видели его на площади перед монастырем доминиканцев, потом — возле дома полковника Франца Вейде, потом встретили его в предместье, где изнывали от страха православные мещане. Поздно вечером в пятницу он вместе со своим новым знакомцем, паном Шумовским, пировал у старого приятеля Шумовского — подсудка Яблоновского.
Шумовский, изрядно угостившись мальвазией и еле держась на ногах, бил себя кулаком в грудь и всем рассказывал печальную историю пана Гошковского, у которого схизматики замучили жену и сожгли маеток. Пан Шумовский икал и призывал шляхетское панство, не теряя времени, идти и отомстить за его друга. А пан Гошковский, для большего к нему уважения, хвастал панам своими сокровищами. Не раз в течение вечера вынимал из кармана кошелек с золотом и алмазами, вытряхивал все это на стол, приговаривая;
— Это, прошу вас, мое богатство. Все отдам для отчизны, лишь бы только потопить схизматиков в их нечистой крови.
Шляхетное панство не могло оторвать глаз от кучки золота и драгоценных каменьев.
Но когда чья-нибудь проворная рука как бы случайно протягивалась ощупать блестящий алмаз, пан Гошковский, несмотря на то что был под хмельком, быстро успевал сгрести свои сокровища обратно в кошелек.
Подсудок и его супруга весьма жалели пана Гошковского. Конечно, его одежда и выговор, манеры и обычаи не выказывали в нем родовитого шляхтича. Но это был именно тот истинный шляхтич, который уже начинал переводиться в Речи Посполитой. Он не был испорчен роскошью, мог спать и на жесткой скамье, подложив под голову кулак. Если нужно было для отчизны, он мог и борща похлебать из одного котла со своею чернью, и пить вместо заморских вин простую сивуху, настоянную на можжевельнике.