На это знахари ответили:
«В прежние годы ты жил в мире со своим домашним ужом, он принимал на себя весь яд, всю заразу и все беды, грозившие тебе, а тебя оставлял свободным от них. А теперь, когда между вами возникла вражда, все бедствия обрушились на тебя. Если ты хочешь прежнего благополучия, примирись с ужом».
Услыхав это, бедняк, воротясь домой, рассказал все своей жене и приказал ей поискать способ возобновить старую дружбу с ужом.
Та начала ставить молоко в удобных местах, и, напившись его раз и другой, уж начал выходить из поры. Тогда хозяин, увидев его однажды, начал уговаривать возобновить старую дружбу. Но уж ответил:
«Напрасно хлопочешь, чтобы вернулась та дружба, какая была между нами когда-то. Всякий раз, как только погляжу на свой хвост и вспомню, что потерял его из-за твоего сына, снова возвращается мой гнев. И точно так же ты, как только вспомнишь, что из-за меня лишился сына, отцовское чувство приводит тебя к тому, что ты готов и голову мне отрубить. Поэтому на будущее удовольствуемся нынешней дружбой, и ты хозяйничай как тебе угодно в своем дому, а я буду держаться своей норы, и, насколько возможно, постараемся не вредить друг другу».
— Вот так, пан посол, — сказал Хмельницкий, переводя дыхание и глядя Любовицкому в глаза, — надо понять и казаков с польскими шляхтичами. Было время, когда в Речи Посполитой и те и другие жили более или менее спокойно. Казаки отклоняли от королевства грозящие опасности, на себе вынося натиск орды, а жители Короны не досадовали, если казаки похлебают молока в тех углах их земли, куда не заглядывали почитающие только себя истинными сынами королевства. Тогда королевство польское процветало. Сияло своими рыцарями казаками, которые создавали ему безопасность. И куда только поляки ни ходили походом совокупно с казацкими силами, они возвращались победителями, воспевая свой триумф. Тогда никакой неприятель не вывозил добычи из польского королевства. Но постепенно папы начали нарушать казацкие вольности, бить казаков по голове, а казаки тоже начали гневаться и кусаться. И вышло так, что у многих из них головы отсечены, а многих замучили паны-ляхи нечеловеческими муками, но и ваших поляков немало погибло. И всякий раз, когда тому или другому из противников приходят на память причиненные ему бедствия, поднимается гнев. И хотя бы начали мириться, но от малейшей причины раздор снова возникает. Теперь даже мудрейший из смертных не сможет иначе установить между нами твердый и продолжительный мир, как если только польское королевство откажется от всех притязаний к земле украинской, княжеству русскому, уступит казакам нашу Русь вплоть до Владимира, Львова, Ярослава и удовольствуется тем, что казаки, сидя на своей земле, на Руси, будут отражать наших общих врагов — татар и турок. Но что ж? Если даже сотня панов останется в вашем королевстве, они но согласятся на это добровольно! А казаки, пока держат оружие, никогда от этих условий не откажутся. Так что напрасно трудишься, кум. Словам короля и сейма не верю. А если бы я поверил — никто в краю нашем не поверит. Нам вашей земли не надо, а бы на нашу не зарьтесь. Награбили паны-ляхи чужого — и лопнули. Московское царство ныне в великой силе. Оно нам — щит и надежда. Где теперь Белая Русь? Где Литва? Где Червонная Русь? Уж не говорю о землях по обоим берегам Днепра, вдоль Горыни и Збруча! Если ты ехал, пан посол, подговаривать меня на отступничество, такого не будет. Что решено на Великой Раде в городе Переяславе — это совершено на веки вечные, за что наши потомки не раз скажут нам спасибо. Это, пан кум, было целью моей жизни, и когда ты у Кречовского, покойника, за обедом говорил — вот Украины и не будет, — хотелось мне сказать еще тогда: «Не хвались, идучи на рать». Но я промолчать решил. Я научился терпеть и молчать. Беда научила, горе выпестовало мое терпение.
Хмельницкий поднялся. Это означало — аудиенция окончена. По обе руки гетмана, вытянувшись, стояли генеральные есаулы.
В таборе затрубили трубы. Любовицкий беспокойно оглянулся. Стоял перед гетманом, обескураженный и приниженный. Хватаясь за последнюю соломинку, как утопающий пловец, льстиво заговорил:
— Наияснейшая королева Мария-Луиза, надеясь, что я застану твою милость, паи гетман, в твоей резиденции, написала письмо твоей супруге. И просила передать ей подарок — этот перстень.
Сенатор положил на стол перед Хмельницким письмо, перевязанное голубою лентой, и в открытой шкатулке, отделанной бархатом, золотой перстень, в венчике которого сверкал огнями алмаз.
— Письмо пани королевы передам жене, а перстень, пан посол, возьми. Не знаю, примет ли его моя жена. Куда ей, простой казачке Ганне из рода Золотаренков, братья которой получили от короля двенадцать приговоров о лишении чести и с десяток приговоров об изгнании, принимать такие подарки? Может, пани королева не знала этого? А если бы знала, не простирала бы так далеко и сердечно свою ласку. Возьми, — твердо произнес Хмельницкий, возвращая шкатулку побледневшему Любовицкому.
— Еще скажу тебе, пан посол, — заговорил Хмельницкий, когда сенатор начал откланиваться. — Знаю, что паны-ляхи да и сам король на меня всяческие наветы чинят, лгут на меня, ничем не брезгуя; не стану поминать уже о том, что иезуиты из кожи лезут, лишь бы меня жизни лишить. Обо всем этом знаю хорошо. И пускай хорошо знают паны-ляхи: совершенное в Переяславе в тысяча шестьсот пятьдесят четвертом году в январе месяце восьмого дня — вечно и нерушимо. Смотрите, панове, чтобы ваша чернь не поставила всех вас вверх ногами. Со всех сторон идет она в мой табор с косами и кольями. Радзивиллы и Потоцкие уже давно в печенках сидят у черни вашей. Оставили ее, горемычную, на поживу шведам и басурманам. Вы ей глаза отводили, будто я иду с казаками и стрельцами уничтожать ее, — а зачем? Не против нее иду, а против шляхты. И чернь ваша это уже увидела и хорошо поняла. Не нас она боится, а вас.
Устыженный и обозленный оставлял Любовицкий казацкий лагерь. В Клетинцах, в монастыре босых кармелитов, посол остановился на ночлег. Здесь уже ожидал его нужный человек, который сообщил, что татары в десяти днях конного пути от Волыни.
Теперь, после неудачи у Хмельницкого, оставалось как можно скорее встретиться с ордой.
На следующий день, когда Любовицкий отправился дальше на юг, его на Волынском шляху остановили казаки. Как ни пытался польский сенатор уговорить их, чтобы пропустили его в маеток пана Грондского, где он хочет перебыть свой недуг, казаки заворотили рыдван. Когда Любовицкий начал требовать, чтобы его снова допустили к Хмельницкому, вышел из табора есаул Лисовец и при всех казаках, окруживших рыдван, сказал:
— Ясновельможный пан гетман Богдан Хмельницкий велел сказать тебе, чтобы ты возвращался немедля в коронные земли. Все равно с татарами тебе не встретиться. А будешь, пан посол, настаивать, так воротим тебя под стражей.
Заскрежетав зубами, Любовицкий приказал слуге поворачивать лошадей на запад.
5
К сердцу каждого человека, как бы хозяин ни замыкал его, всегда найдется ключ.
Генеральный писарь Иван Выговский верил в это нерушимо. Более того — знал твердо: он хорошо овладел умением отпирать чужие сердца своими ключами.
Было время, когда сам гетман Хмельницкий хвалил это писарево уменье. Даже, шутя, не раз говаривал:
— Умелый ключарь писарь Выговский.
Было такое время!
Миновалось…
Мало ли что было! Все же было и такое: считалось между старшиной, генеральный писарь — правая рука гетмана. Послы иноземные, негоцианты, мужи святой церкви — кому с ними докучные дела вести, как не Выговскому? Что и говорить, талант был у генерального писаря на это. Иному и от таких дел только заботы и неприятности, для него они — точно карасю пруд. Нырнет и вынырнет.
У генерального писаря для таких дел всего было вдосталь. И поклониться умел, как кому следовало, и по-латыни поговорить, церемонии всяческие до топкости знал, а уж если с поляками переговоры вел, только и шелестело на тонких губах под тщательно закрученными кверху усами: