У Гуляй-Дня дух захватило. Крепко стиснул зубами трубку. Память оживила августовскую ночь под Зборовом. Да разве он не такие же слова говорил гетману Хмелю? Притушил пальцем огонь в трубке, спрятал ее в карман, внимательно обвел глазами казаков, — они столпились, затаив дыхание, поглядывали то на Чуйкова, то на Гуляй-Дня. Видел Гуляй-День — в самые сердца низовиков угодили слова стрельца. Правда была в них. Ему самому сердце подсказывало: такого издевательства терпеть дальше никак нельзя. Вспомнил кошевого Леонтия Лыська, Вспомнил, как полковник Громыка угостил пощечиной Галайду. А за что? За то, что от ляшской пули спас… Может, и в самом деле плюнуть на пернач, что торчит у него за поясом, приказать трубачам трубить сбор, поднять свой кош и податься на Низ? Но тут же мелькнула мысль: а кому это на руку? Кому? Известно кому! Панам-ляхам, иезуитскому отродью, шляхте дерзкой и злобной. И, как бы догадываясь о его мыслях, Чуйков решительно сказал:
— А гнать с земли нашей русской захватчиков да бродяг шляхетских нужно. Гнать и искоренять, чтобы и семя их поганое не росло на нашей родине… Не панам да боярам от них горе, а народу бедному, убогому…
Лицо Гуляй-Дня осветилось улыбкой.
— Казацкие слова твои, брат! Знай, побратим, — оттого и пошли мы за гетманом Хмелем, что супротив панов-ляхов, супротив иезуитов повел нас. Оттого и поддались навечно Москве, что она для нас — единая надежда на то, что край наш свободен будет. Стали мы после Переяслава одним краем, и ты помысли, Чуйков, я уже не раз о том думал: хлопство наше и ваше теперь в таком множество, что и бояре ваши со шляхтичами нашими вкупе — горсточка против пас.
— Твоя правда! — веселее откликнулся Чуйков.
— И вот решил я, — заговорил слова Гуляй-День, — что для тебя дело доброе найдется… Едут завтра наши казаки за ядрами на Остерские рудни. Поедешь туда вместе с Подопригорой. Приглядитесь, хлопцы, как и что. Думаю, там тебя ни Цыклер, ни царь, ни гетман наказной не разыщут…
— Хорошо придумано, — похвалил Подопригора.
— Что ж, согласен? — спросил Гуляй-День Чуйкова.
— Согласен, — ответил Чуйков. — Если придется при деле быть, я там такие ядра сработаю, что никакие стены, не то что головы панские, их ударов не выдержат…
…Когда розовая полоса зари легла на окоеме, Гуляй-День, Подопригора, Чуйков и Михась Огнивко вышли из шатра. По правую руку от табора раскинул свои разбитые стены еще вчера неприступный, а ныне поверженный Шклов. Над пожарищами вился черный дым. Столетние дубы густо усеяло воронье. На единственной уцелевшей башне реял белый бунчук, и ветер чуть колыхал тяжелое ало-бархатное знамя.
— Нынче дальше выступим, — сурово сказал Гуляй-День, указывая на запад.
— Тоска гложет меня, — горестно проговорил Чуйков, — что не с вами буду я…
— Еще твое время придет, не тужи. — Подопригора положил руку на плечо Чуйкова. — Только вчера повстречались мы с тобой, а будто знаю тебя век целый…
Михась Огнивко вздохнул. В светлых глазах его под русыми бровями заискрились огоньки. Разве и он не мог бы сейчас сказать то же? Кто был он сам несколько дней назад? Быдло и хлоп, здрайца, за которым, как гончие, охотились жолнеры Радзивилла. Сегодня стоял плечом к плечу между Гуляй-Днем и Чуйковым, и попробовал бы этот проклятый Радзивилл хоть пальцем своим мерзким его тронуть!.. Озаренное золотыми лучами утреннего солнца лицо Огнивка, точно облитое бронзой, просветлело. Господи! Да за такой миг можно было, не жалея, и голову сложить.
Багряное солнце поднималось над белорусской землей, и навстречу ему протягивали свои нежные ветви стройные белокрылые березки. Радостно и весело плескались воды Шкловки в отлогих берегах.
Гуляй-День в раздумье глядел вдаль, туда, где на запад от разоренной Шкловской крепости вился шлях… Там, за густой стеной лесных чащ, в десятках замков и крепостей, может быть, более крепких, чем Шкловская, в городах и селах, собирались хоругви шляхты. Туда пойдет нынче низовой кош на соединение с Корсунским полком.
А в это время, не жалея угорского жеребца, подгоняя его плетью и шпорами, Тимофей Чумак скакал к наказному гетману Ивану Золотаренку. Вез наказному добрую весть от кошевого атамана Гуляй-Дня.
…Спустя три дня низовой курень был уже под Борисовом.
С треском пылали факелы, подожженные смоляные бочки языкатыми огнями рассеивали темную завесу ночи. Корсунцы и черниговцы в одном строю со стрельцами князя Трубецкого штурмовали шаицы войска Радзивилла, которое четырехугольником стало на Борисовском шляху.
Кованные железом телеги с четырех сторон окружали польский лагерь. Оттуда ливнем летели пушечные ядра, роями пчел неслись пули из тысяч мушкетов и пищалей.
Радзивилл спешил на помощь осажденному Смоленску. Там его ждали Обухович и Корф. Но напрасно ждали они помощи с запада, сам коронный гетман литовский метался теперь, как зверь в западне.
Битва началась с зарей и не угасала до поздней ночи. Трубецкой и Золотареико решили не давать отдыха Радзивиллу. Лагерь за телегами должен был стать могилой для десятков хоругвей литовского гетмана. Если бы это произошло, участь Смоленска была бы решена здесь, под Борисовом.
Гуляй-День со своим куренем явился вовремя. Золотаренко встретил его перед шатром, на опушке леса. Он только что прискакал с поля битвы и жадно пил из ведра студеную воду. Напившись, наказной гетман вытер мокрые усы, обнял за плечи Гуляй-Дня, прижал к груди.
— Спасибо!
Только было Гуляй-День собрался заговорить, к шатру подскакал князь Трубецкой. Соскочил с коня, кинул поводья казаку. Узнал Гуляй-Дня. Сказал, поправляя окровавленную повязку на лбу:
— Будет тебе благодарность от самого царя за Шклов.
Воткнутые в расщелину граба факелы перед шатром озарили старшину. Внезапно из темноты донесся резкий окрик:
— Куда прешь? Ослеп, что ли? Аспид! Не видишь, чей шатер?
Кто-то ответил дерзко:
— «Языка» веду, матери его ковинька…
— Давай «языка»! — закричал Золотаренко нетерпеливо. — Давай его сюда!
Из темноты казаки вытолкнули на лужайку перед шатром шляхтича, — втянув голову и плечи, он остановился перед Золотаренком.
— Где взяли? — отрывисто спросил наказной у казака, который держал за конец веревки связанного по рукам шляхтича.
— В плавнях, ваша милость. Пришлось малость побить, дюже упирался… Но память не отшибли… Грамотка была у него за пазухой. Вот она.
Золотаренко взял из рук казака грамоту и отошел с Трубецким к дереву, под факелы. Развернув грамоту, Золотаренко быстро читал вполголоса:
«Ясновельможному господину моему, его величеству королю Речи Посполитой Яну-Казимиру.
Король! По дороге к Смоленску меня на Борисовском шляху перехватили московиты и казаки Хмельницкого. Фортуна неслыханно изменила мне. Мой лагерь окружен со всех сторон, и я лишен возможности прийти на помощь Смоленску, который уже едва держится, как сообщали мне недавно смоленский воевода Филипп Обухович и генерал Корф. Здесь, на Литве, хлопство повсюду враждебно к нам, сдается вместе с городами и селами на царское имя, и эти проклятые хлопы причиняют больше вреда, чем сама Москва. Если это зло распространится дальше, нужно ожидать такого же бедствия, как казацкая война на Украине. Умоляю вас, ваше величество, приказать великим гетманам и кварцяным полкам немедля прийти мне на помощь; особенно важно, чтобы в спину московитам и казакам ударили пушки саксонской артиллерии. Король! Сдерживая бешеный натиск московитов и казаков, я спасаю Смоленск. Но одновременно здесь губится цвет и гордость Речи Посполитой, ее лучшее рыцарство. Остаюсь вашим покорным слугой в надежде на быструю помощь.
Писано в лагере поблизости Борисова. Януш Радзивилл».
— Что скажешь, пан воевода?
Золотаренко поднял глаза на Трубецкого.
— К рассвету, самое позднее к обеду, с Радзивиллом нужно кончать. Нет у нас уверенности, что уже такая грамота не послана раньше…
— Об этом мы еще спросим у «языка»… Но правда твоя… Последний приступ учиним на рассвете… Кинем все…