Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Проснулась она, узнала меня, едва губы разжала: мама, пить хочется. А глазенки совсем мутные, гаснут. Попила, снова засыпает, а я боюсь: так-то тихонько и отойдет от нас, потому что не сон, а смерть ее зазывала. Опять же думаю про нее, про смерть, мало, что ли, тебе других дел, что пришла по мою дочку? Чай, война кругом.

Послала Серегу к дедушке Соборнову за медом, больше во всей деревне не у кого взять. Сама боюсь оставить ее. Стала поить теплым молоком с медом да вереск заваривать вместо чаю, тем и спасла…

Для Сереги та зима памятная. Сестренка долго болела, и, чтобы оставить возле нее мать, он сначала заменил ее в лесу, а после ездил в извоз: на станцию, на льнозавод, по сено. Про школу перестал и думать, понимал: прежде всего надо младших учить. Не очень и жалел, что бросил учебу, даже чувствовал превосходство перед ровесниками, а теперь тот же Витька Морошкин в институт уехал поступать.

— А то еще менять вещи ходили, навьючим санки и пойдем странствовать, почти до самого Кологрива добирались из-за куска хлеба, в тех местах получше нашего живут. Тащимся, как муравьи, волоком, сколько верст продуху нет — все лес; идти такой глушью — хуже нет, дороге вроде бы и конца не будет. А мороз жмет, не присядешь отдохнуть. Только измотаемся впроголодь-то, и сердце по дому изболится, зато ребятам «пирование», когда развяжут середь избы мешок, а там — и куски хлеба, и льняная дуранда, и горох, — продолжала мать. — Однажды вот так-то шли обратно, с высо-окой горы надо спускаться, у меня, как на грех, санки вырвались и укатились по насту в сторону. Что делать? Сугробы глубокие, наст не держит, легла на бок — и катышом под гору, думала, голова отвалится. Только поели, где ночевали, горячего — все выкрутило из меня. Назад саночки толкаю, сама на коленках ползу…

После завтрака Серега выведет в поле немецкую лошадь, названную Прохором, и лобогрейка замашет синими граблями, забьет трескотней уши, высушит пылью рот. Долог будет для них с Прохором день. И две-то лошади умаются, а он один таскает такую тягу. За одно лето заметно сдал: бока ввалились, шея вытянулась, и голова казалась несоразмерно большой. Изнуряла Прохора не только работа, настоящее страдание причиняли этому гиганту комары, слепни, строки, мелкие мушки, липнувшие к слезящимся глазам, натертой хрипке, мягким местам под пахами, и не мог ой отмахнуться от них своим остриженным, куцым хвостом: видно, в тех местах, откуда его привезли, не было таких несносных тварей.

А пока тишина, и не хочется уходить из нее, сидел бы ж сидел, слушая рассеянный говор косцов и скворчиное посвистывание натачиваемых кос. И рядом Танька. Пусть не перемолвились ни словом, пусть целый день придется носить в себе нетерпеливое волнение, но будет вечер, и тропа уведет их за ржаное поле, уже уставленное светящимися в темноте суслонами. Скошенные луга, сжатая рожь всегда отзывались в Сереге праздничным чувством убранности.

Дни выстоялись ясные, задумчивые. Солнце ленилось, запаздывало вставать, по утрам иней палил землю, травы делались жестяными, и небо выстудилось, повыцвело. Иногда появлялись в нем ломкие цепочки перелетных птиц, и казалось, им не хотелось опускаться на устало дремавшую землю.

В один из таких дней возвращался Василий Капитонович Коршунов из Ильинского, смягчив душу стаканом водки и пустым разговором в чайной. С кем сидел за одним столом? С Веней сухоруким, с красноносым шелудивым дедком Никанором, с больничным водовозом Савкой. Раньше был разборчивый, не водил такую компанию. Жизнь крепко окоротила его: беда беду кличет. Главное — мельницу потерял, без нее он как тот старик в сказках, лишенный колдовской бороды. И сноха ушла. Сколько домашних дел и забот свалилось сразу на голову Василия Капитоновича, даже корову приходилось доить самому. Срам!

По обе стороны от дороги пустынно щетинилось жнивье. Давно ли здесь стрекотала жнейка, махала крыльями грабель, будто хотела взлететь. Василий Капитонович дивился силе трофейного мерина, но, зная толк в лошадях, предупреждал бригадира, что без овса Прохор не вынесет такой адовой работы.

Охлестывая сапогами стерню, Василий Капитонович повернул напрямик к своему заулку и, подойдя к дому, не поднялся сразу в избу: решил посидеть на бревенчатом взъезде у повети.

Солнце гасло. На загумнах курганами золотились ржаные скирды, еще не обмытые дождем. Глядя на них, на черную картофельную ботву, валявшуюся на грядках, на березовые опушки, обметанные желтизной, он ощутил осень и у себя в душе. Как же так случилось, что все пошло прахом? Остался только дом, а в нем больная жена. Разве он не старался и был плохим хозяином? Ему всегда завидовали.

А нынче что? Рядом, под горой, лежат дрова, и подвезти их не на чем, хоть на горбу таскай. Придешь домой — разговоры у жены все одни и те же — про свои хворости. Только и отрады, если прибежит Шурик.

Ночи стали долгие, не дождешься, когда начнет светать. Раза два покурить встанешь, все тьма за окном. И сны лезут в голову. Сегодня черт-те что приснилось: крыса белая бегала по избе. Василий Капитонович швырял в нее поленом и никак не мог попасть. А после каким-то образом очутилась у него на коленях, и он гладил ее, как кошку. Тьфу! Еще жди какой-нибудь беды. Жена умела растолковывать сны, но он промолчал утром, желая перехитрить судьбу, и весь день было мутно на душе. Однако предчувствие обмануло Василия Капитоновича, ничего недоброго не сулила белая крыса…

Ночью его разбудил стук по оконному наличнику. Василий Капитонович оторопело замер в постели, напрягаясь слухом: так стучал Егор, когда приходил поздно с гуляния. Может быть, почудилось? Стук повторился. Василий Капитонович метнулся к окну и, ничего не разглядев в осенней глухмени, придерживая кальсоны, выбежал босиком на мост. На всякий случай спросил:

— Кто там?

— Батя! — вздрогнул за дверью голос.

Ноги обмякли, ровно бы чужие сделались. Василий Капитонович почему-то испугался, суетливо нащупал лестничную перилку, задвижку. Руки тоже не слушались. Широко распахнув двери, облапил сына, укололся губами в небритую щеку.

— Егор! Сынок! Да как это?

— Сам не думал, что свидимся.

— Мы ведь похоронили тебя. Считай, с того света вернулся.

— Так и есть.

Вошли в избу. Василию Капитоновичу не терпелось взглянуть на сына, впопыхах не мог найти спички, ругался сиплым спросонок голосом.

— Чего ты там? — окликнула Анфиса Григорьевна.

— Чего, чего! Спички! Ланпу надо вздуть: сына встречай!

— Боже милостивый!

— Мама! — Егор приблизился к кровати, поймал трясущиеся материнские руки.

— Егорушка, ненаглядный мой! Да неужели ты? — не верила она.

— Я, мама.

— Это за мое терпение владыко послал такую радость. Уж колький год маюсь, малехонько поправлюсь да опеть слягу.

Анфиса Григорьевна, не дожидаясь огня, ощупала пальцами лицо Егора и сразу поняла зрячим материнским сердцем, как сильно изменился он. И когда Василий Капитонович внес в переднюю лампу, она забыла о своей болезни, встала с постели и подошла к столу, горестно качая головой, роняя скупые слезы:

— Егорушка-а! Бедовый мой!

Егор, нахохлившись, сидел на лавке. Поношенный клетчатый пиджак не нашего покроя, шрам над правой бровью, лихорадочный блеск в глазах испугали родителей. Голова белехонька, будто намыленная, даже на скулах искрилась седина, виски и щеки запали. Черными подковами пропечаталась под глазами усталость. Уходил парнем, вернулся стариком.

— Откуда хоть ты?

— Долго рассказывать. Настя где?

Василий Капитонович озабоченно мял в ладонях спичечный коробок. Этот вопрос застал его словно бы врасплох, он почувствовал неловкость перед сыном. Не удержал невестку, откуда было знать.

— Ушла Настёнка к Ваньке Назарову.

Кадык скакнул по худой Егоровой шее вверх и медленно скатился обратно.

— Давно он вернулся?

— Прошлым летом. В мэтээсэ работает шофером. Настёнка ждала тебя, всего месяца два, как ушла.

— Ждала, да не дождалась, нечего ее загораживать, коли не смогла соблюсти себя, — возразила Анфиса Григорьевна. — Последнее время на меня начала взъедаться. Мы уж с батькой и не останавливали: ступай, куда глаза глядят. И наплевать на нее, сам-от жив вернулся, и ладно.

44
{"b":"557508","o":1}