Полюшко-поле Полюшко-поле, Полюшко, широко поле. Едут по полю герои, Эх, да Красной Армии герои! Девушки плачут, Девушкам сегодня грустно, — Милый надолго уехал, Эх, да милый в армию уехал! Девушки, гляньте, Гляньте на дорогу нашу, Вьется дальняя дорога, Эх, да развеселая дорога! Едем мы, едем, Едем, а кругом колхозы, Наши, девушки, колхозы, Эх, да молодые наши села! Только мы видим, Видим мы седую тучу, — Вражья злоба из-за леса, Эх, да вражья злоба, словно туча! Девушки, гляньте, Мы врага принять готовы. Наши кони быстроноги, Эх, да наши танки быстроходны! В небе за тучей Грозные следят пилоты. Быстро плавают подлодки. Эх, да зорко смотрит Ворошилов! Пусть же в колхозе Дружная кипит работа. Мы — дозорные сегодня, Эх, да мы сегодня часовые! Девушки, гляньте, Девушки, утрите слезы! Пусть сильнее грянет песня, Эх, да наша песня боевая! Полюшко-поле, Полюшко, широко поле. Едут по полю герои, Эх, да Красной Армии герои! Николай Асеев
Мальчик большеголовый Голос свистит щегловый, мальчик большеголовый, встань, протяни ручонки в ситцевой рубашонке! Встань здесь и подожди-ка: утро сине и дико, всех здесь миров граница сходится и хранится. Утро сине и тихо, солнца мокра гвоздика, небо полно погоды, Сейма сияют воды. Пар от лугов белесый падает под березы; желтый цветок покачивая, пчелы гудят в акациях. Мальчик большеголовый, облак плывет лиловый, мир еще занят тенью, весь в пламенях рожденья. Не уходи за это море дождя и света, чуй — кочаны капусты шепчут тебе: забудься! Голос поет щегловый, мальчик большеголовый, встань, протяни ручонки в ситцевой рубашонке! Огненными вихрами сразу пять солнц играют; счастье стоит сторицей, сдунешь — не повторится! Шелк это или ситец, стой здесь, теплом насытясь; в синюю плавясь россыпь, искрами брызжут росы. Не уходи за это море дождя и света, стой здесь, глазком окидывая счастье свое ракитовое! Из стихотворения «Город Курск» Город Курск стоит на горе, опоясавшись речкой Тускорь. Хорошо к ней слететь в январе На салазках с крутого спуска. Хорошо, обгоняя всех, свежей кожею щек зазяблых ощущать разомлевший снег, словно сок мороженых яблок, О республика детских лет, государство, великое в малом! Ты навек оставляешь след отшумевшим своим снеготалом. Последний разговор Володя! Послушай! Довольно шуток! Опомнись, вставай, пойдем! Всего ведь как несколько куцых суток ты звал меня в свой дом. Лежит маяка подрытым подножьем, на толпы себя разрядив и помножив; бесценных слов транжира и мот, молчит, тишину за выстрелом тиша [23]; но я и сквозь дебри мрачнейших немот голос, меня сотрясающий, слышу. Крупны, тяжелы, солоны на вкус раздельных слов отборные зерна, и я прорастить их слезами пекусь и чувствую — плакать теперь не позорно. От гроба в страхе не убегу: реальный, поэтусторонний, я сберегу их гул в мозгу, что им навеки заронен. «Мой дом теперь не там, на Лубянском, и не в переулке Гендриковом; довольно тревожиться и улыбаться и слыть игроком и ветреником. Мой дом теперь — далеко и близко, подножная пыль и зазвездная даль; ты можешь с ресницы его обрызгать и все-таки — никогда не увидать». Сказал, и — гул ли оркестра замолк или губы — чугун — на замок. Владимир Владимирович, прости — не пойму, от горя — мышление туго. Не прячься от нас в гробовую кайму, дай адрес семье и другу. Но длится тишь бездонных пустот, и брови крыло недвижимо. И слышу: крепче во мне растет упор бессмертного выжима. «Слушай! Я лягу тебе на плечо всей косной тяжестью гроба, и, если плечо твое живо еще, смотри и слушай в оба. Утри глаза и узнать сумей родные черты моих семей. Они везде, где труд и учет, куда б ни шагнул, ни пошел ты. Мой кровный тот — чья воля течет не в шлюз лихорадки желтой. Ко мне теперь вся земля приближена, я землю держу за края. И где б ни виднелась рабья хижина, она — родная, моя. Я ночь бужу, молчанье нарушив, коверкая стран слова; я ей ору: берись за оружье, пора, поднимайся, вставай! Переселясь в просторы истории, перешагнув за жизни межу, не славы забочусь о выспреннем вздоре я, — дыханьем миллионов дышу и грежу. Я так свои глаза расширил, что их даже облако не заслонит, чтоб чуяли щелки, заплывшие в жире, что зоркостью я знаменит. Я слышу, — с моих стихотворных орбит крепчает плечо твое хрупкое: ты в каждую мелочь нашей борьбы вглядись, не забыв про крупное. Пусть будет тебе дорога одна — где резкой ясности истина, что всем пролетарским подошвам родна и неповторимая единственно. Спеши на нее и крепче держись вплотную с теми, чье право на жизнь. Еврей ли, китаец ли, негр ли, русский ли, — взглянув на него, не бочись, не лукавь. Лишь там оправданье, где прочны мускулы в накрепко сжатых в работе руках. Если же ты, Асеев Колька, которого я любил и жалел, отступишь хоть эстолько, хоть полстолько, очутишься в межпереходном жулье; если попробуешь умещаться, жизни, похлебку кое-как дохлебав, под мраморной задницей мещанства, на их доходных в меру хлебах: если ослабнешь хотя б немножко, сдашь, заюлишь, отшатнешься назад, — погибнешь, свернувшись, как мелкая мошка, в моих — рабочих всесветных глазах. Мне и за гробом придется драться, мне и из праха придется крыть: вот они — некоторые в демонстрации медленно проявляют прыть. Их с места сорвал всеобщий поток, понес из подкорья рачьего; они спешат подвести мне итог, чтоб вновь назад поворачивать. То ли в радости, то ли в печали панихиду по мне отзвонив, обо мне, — как при жизни молчали, так и по смерти оглохнут они. За ихней тенью, копя плевки, — и, что всего отвратительней, — на взгляд простецкий, правы и ловки — двудушья тайных вредителей. Не дай им урну мою оплюнуть, зови товарищей смело и громко. Бригада, в цепи! На помощь, юность! Дорогу ко мне моему потомку! Что же касается до этого выстрела, — молчу, но молчаньем прошу об одном: хочу, чтоб река революции выстирала это единственное мое пятно. Хочешь знать, как дошел до крайности? Всю жизнь — в огневых атаках и спорах, — долго ли на пол с размаху грянуться, если под сердцем не пыль, а порох? Пусть никто никогда мою смерть (голос тише — уши грубей), кто меня любит, пусть не смеет брать ее… в образец себе. Седей за меня, головенка русая, на стихи былые глазок не пяль и помни: поэзия — есть революция, а не производство искусственных пальм». …Смотрю на тучу пальто поношенных, на сапогов многое множество… Нет! Он не остался один-одинешенек. И тише разлуки тревогой тревожусь. которое нелюдимо, вечер в мелкую звездь оковал, и две полосы уходящего дыма, как два раскинутых рукава. вернуться В бумажной книге «теша». (прим. верст.) вернуться В бумажной книге «Небо, в которое нелюдимо,». (прим. верст.) |