«В Нижнем Новгороде с откоса…» В Нижнем Новгороде с откоса чайки падают на пески, все девчонки гуляют без спроса и совсем пропадают с тоски. Пахнет липой, сиренью и мятой, небывалый слепит колорит, парни ходят — картуз помятый, папироска во рту горит. Вот повеяло песней далекой, ненадолго почудилось всем, что увидят глаза с поволокой, позабытые всеми совсем. Эти вовсе без края просторы, где горит палисадник любой, Нижний Новгород, Дятловы горы, ночью сумрак чуть-чуть голубой. Влажным ветром пахнуло немного, легким дымом, травою сырой, снова Волга идет, как дорога, вся покачиваясь под [13] горой. Снова, тронутый радостью долгой, я пою, что спокойствие — прах, что высокие звезды над Волгой тоже гаснут на первых порах. Что напрасно, забытая рано, хороша, молода, весела, как в несбыточной песне, Татьяна в Нижнем Новгороде жила. Вот опять на песках, на паромах ночь огромная залегла, дует запахом чахлых черемух, налетающим из-за угла, тянет дождиком, рваною тучей обволакивает зарю, — я с тобою на всякий случай ровным голосом говорю. Наши разные разговоры, наши песенки вперебой. Нижний Новгород, Дятловы горы, ночью сумрак чуть-чуть голубой. Спасение
Пусть по земле летит гроза оваций, Салют орудий тридцатитройной — нам нашею страною любоваться, как самой лучшей нашею страной. Она повсюду — и в горах и в селах — работу повседневную несет, и лучших в мире — храбрых и веселых — она спасла, спасала и спасет. И дальше в путь, невиданная снова, а мы стеной, приветствуя, встаем, — «Челюскина» команду, Димитрова, спасителей фамилии поем. Я песню нашу лирикою трону, чтоб хороша была со всех сторон, а поезд приближается к перрону, и к поезду подвинулся перрон. Они пойдут из поезда, и синий за ними холод — звездный, ледяной, тяжелый сумрак и прозрачный иней всю землю покрывает сединой. На них глядит остеклянелым глазом огромная Медведица с высот, бедой и льдами окружила разом И к Северному полюсу несет. А пароход измят, разбит, расколот, покоится и стынет подо льдом — медведи, звезды острые и холод кругом, подогреваемый трудом. Морями льдина белая омыта, и никакая сила не спасет и никогда… На льдине лагерь Шмидта, и к Северному полюсу несет. А в лагере и женщины и дети, медведи, звезды острые, беда, и обдувает ужасом на свете спокойные жилые города. Но есть Союз, нет выхода иного, — а ночью льдина катится ядром, наутро снова, выходите снова наутро — расчищать аэродром. А ночью стынут ледяные горы, а звезды омертвели и тихи. В палатках молодые разговоры, и Пушкина скандируют стихи. Века прославят льдами занесенных и снова воскрешенных на земле. Спасителей прославят и спасенных пылающие звезды на Кремле. Мы их встречаем песней и салютом, пустая льдина к северу плывет, и только кто-то в озлобленье лютом последний свой готовит перелет. Мы хорошо работаем и дышим, Как говорится, пяди не хотим, но если мы увидим и услышим, то мы тогда навстречу полетим. Ты, враг, тоску предсмертную изведай, мы полетим по верному пути, чтобы опять — товарищи с победой, чтобы опять товарища спасти. Соловьиха У меня к тебе дело такого рода, что уйдет на разговоры вечер весь, — затвори свои тесовые ворота и плотней холстиной окна занавесь. Чтобы шли подруги мимо, парни мимо И гадали бы и пели бы скорбя: Что не вышла под окошко, Серафима? Серафима, больно скучно без тебя… Чтобы самый ни на есть раскучерявый, рвя по вороту рубахи алый шелк, по селу Ивано-Марьино с оравой мимо окон под гармонику прошел. Он все тенором, все тенором, со злобой запевал — рука протянута к ножу: — Ты забудь меня, красавица, попробуй… Я тебе тогда такое покажу… Если любишь хоть всего наполовину, подожду тебя у крайнего окна, постелю тебе пиджак на луговину довоенного и тонкого сукна. А земля дышала, грузная от жиру, и от омута Соминого левей соловьи сидели молча по ранжиру, так что справа самый старый соловей. Перед ним вода — зеленая, живая, мимо заводей несется напролом — он качается на ветке, прикрывая соловьиху годовалую крылом. И трава грозой весеннею измята, дышит грузная и теплая земля, голубые ходят в омуте сомята, пол-аршинными усами шевеля. А пиявки, раки ползают по илу, много ужаса вода в себе таит — щука — младшая сестрица крокодилу — неживая возле берега стоит… Соловьиха в тишине большой и душной… Вдруг ударил золотистый вдалеке, видно, злой, и молодой, и непослушный, ей запел на соловьином языке: — По лесам, на пустырях и на равнинах не найти тебе прекраснее дружка — принесу тебе яичек муравьиных, нащиплю в постель я пуху из брюшка. Мы постелем наше ложе над водою, где шиповники все в розанах стоят, мы помчимся над грозою, над бедою и народим два десятка соловьят. Не тебе прожить, без радости старея, ты, залетная, ни разу не цвела, вылетай же, молодая, поскорее из-под старого и жесткого крыла. И молчит она, все в мире забывая, — я за песней, как за гибелью, слежу… Шаль накинута на плечи пуховая… — Ты куда же, Серафима? — Ухожу, — Кисти шали, словно перышки, расправя, влюблена она, красива, не хитра — улетела. Я держать ее не в праве — просижу я возле дома до утра. Подожду, когда заря сверкнет по стеклам, золотая сгаснет песня соловья — пусть придет она домой с красивым, с теплым — меркнут глаз его татарских лезвия. От нее и от него пахнуло мятой, он прощается у крайнего окна, и намок в росе пиджак его измятый довоенного и тонкого сукна. вернуться В бумажной книге «над». (прим. верст.) |