Бабушка всегда засыпала на полуслове с улыбкой на бледных губах. А Нина сворачивалась калачиком у нее под боком и тоже улыбалась и ждала, когда бабушка проснется и продолжит сказку…
Голос бабушки с каждым днем звучал все слабее, как будто по капле его покидали силы.
В начале зимы голос бабушки заглушало даже тиканье настенных часов. И теперь еще более странной обитательницей комнаты казалась оловянная кукушка. Более странной, чем если бы это была обычная живая птица.
Нина знала: бабушка слабеет от голода.
«Съешь еще хоть ложечку», — уговаривала девочка.
— Я не голодна, — отодвигала бабушка внучке загустевшую сагу. — Кушай сама.
Нина знала, что бабушка лжет, хотя ее ослабевший голос и звучал убедительно. Даже, пожалуй, слишком убедительно. Но не от голода ли у седовласой исхудавшей женщины тряслись руки?
Еще Нина знала, что бабушка не ест сагу, чтобы оставить ей, и тоже отодвигала сагу, как будто кому-то третьему.
Вечером придет мама. Всплеснет руками. «Опять не притронулись!» Заставит-таки съесть сагу на двоих и сама, глядишь, проглотит пару ложечек. Мама тоже вон какая худая. Почти как бабушка, но молодая. Особенно в кремовом платье.
Это голод во всем виноват. Голод. Назойливый, холодный, как оловянная кукушка из часов, но гораздо хуже. Он рыщет по Казани день и ночь, как будто серый волк из сказки ищет новую жертву. И хочется уснуть под белым-белым одеялом — пушистым, как снег, и теплым, как белый пушистый котенок. И хочется завыть — по-волчьи громко-громко. Пусть кто-нибудь услышит и покормит белым-белым хлебом.
* * *
…Бабушка ушла из жизни незаметно. Тихо-тихо, как будто уснула. А может быть, она и перешла в мир иной во сне.
Нина спала рядом с ней. Проснулась, и не смогла разбудить бабушку. Это была ее первая встреча со смертью. За окном тихо падал снег. Той зимой Нине было только три года.
Четыре исполнится в марте. А потом станет четче грань между бытием и небытием. И появится страх того, что было до жизни. А пока прошлое не становится еще воспоминаниями, а разноцветно роится Настоящим, как будто бабочка быстро-быстро хлопает крыльями…
Чувства потери не было, как будто бабушка продолжала стоять за плечом в новом облике юной принцессы и рассказывала продолжение странной сказки, где были черный замок и солнце по ту сторону реки. Но плакала мама и братья напрасно пытались сдерживать слезы. Им было больно. И страшно.
Привычно роились снежинки, складывались в танцующие узоры, успокаивали холодными прикосновениями.
Белым саваном покрывали город сугробы. Город, в котором больше не было бабушки. В опустевший домик над рекой въехали другие люди, а часы с надоевшей кукушкой Наталья обменяла на муку.
Снова привычной поземкой потянулись зимние будни с противной сагой по утрам. Но не было звенящего трамвая.
Теперь часами Нина находилась в светлой комнате одна.
Вернее, она была бы одна, если б не было Розы.
С широко раскрытыми глазами Роза слушала сказки. И о Красной Шапочке и Сером волке, и о маленькой принцессе, попавшей в черный замок к великану…
— И потом она попала домой, и там ее ждали мама и братья, — придумала девочка окончание сказки, которую не успела рассказать бабушка.
И казалось, где-то в складках кремовых штор, как в таинственном светлом лесу, вот-вот напомнит о себе кукушка оловянным «Ку-ку».
Но в комнате дрожала тишина.
Утром, уходя на работу, Наталья закрывала дверь. Днем мама приходила на обед, возвращался из школы Толик. Зима таяла медленно, неизбежно, и вдруг застучала капелью по карнизам, ворвалась в распахнутые окна весна…
Глава 3
Серенький козлик
Звенящие ручьи уносили вместе с прошлогодней истлевшей под снегом травой печали и горести. «Больше не будет потерь», — обещали, как всегда опрометчиво, птицы, только-только вернувшиеся из далеких бесснежных краев, простирающихся где-то там, где кончается небо, и куда, за грань, похожую на коромысло, уплывают ладьи-облака.
Вместе с запахом сирени и первыми грозами май принес Нине и Толику нечаянную радость. Все соседские ребята завидовали им.
Еще бы! Теперь Нина и Толик могли ходить в цирк так часто, как только захотят. Они и сами чувствовали себя теперь редкостными счастливчиками.
Спасибо старшему брату и его маленькой тайне.
Однообразные казанские вечера вдруг засияли огнями, загремели трубами. Не жизнь, а бесконечный праздник.
Одно удивляло Нину и Толика. Как мог Сережа так долго скрывать такое? Но Сережа скрывал. Боялся, что скажет отец. Только с конца февраля хитро улыбался и стал подозрительно важный и даже как будто степеннее. А по обрывкам фраз угадывалось, что он скрывает от родных какую-то тайну.
И в конце апреля она перестала быть тайной.
Обычный казанский день, как это часто бывает, когда природа предчувствует май, звенел и пел солнечными струнами. Слепил глаза — так много было солнца и радости. И предвкушения. Ведь скоро праздник. Первомай.
Это почти то же самое, что 7 ноября.
Де-мон-страция.
Нина с трудом выговаривала длинное слово, которое обещало красивое зрелище из окна.
Осенью (Нина запомнила этот день так же хорошо, как елку в доме Ляли) было много шаров — целая улица. Красных. Синих. Желтых. Зеленых.
И флагов тоже много. Ярко-красных. И всем было весело.
Люди несли большие портреты. Это лицо (дедушка Ленин!) знает каждый ребенок. А трубач смешно раздувал щеки и медно выплескивал веселые и торжественные марши. Задорные ритмы звали за собой, обещали какую-то новую, светлую жизнь. Но это будет нескоро. Очень-очень нескоро.
А через несколько дней улица опять будет красной и немного — сине-желто-зеленой. Нарядной. А значит, и в доме все должно быть чисто. Празднично. Поэтому мама стирала белье.
Наталья сосредоточенно терла пятно, видимо, от варенья, которое неизвестно как (в доме и варенья-то не было) умудрился посадить Сережа на рукав почти новой рубашки.
Пятно не поддавалось, и Наталья еще усерднее орудовала мылом.
Сережа вошел, как ни в чем не бывало, в дверь, как всегда, незапертую, крадущейся, пружинистой походкой, как у дикой кошки, готовой в любую минуту к прыжку. Хитро сверкнул глазами на сестренку.
Девочка в темной, какого-то неопределенного цвета, как у мамы, одежде играла с куклой в платье розовом, как леденец.
Почему-то в тот день Сережа решил подпоясаться, хотя поясов давно не носили, а на груди у него что-то копошилось под рубахой.
— Смотрите! — тоном конферансье объявил мальчик и ловко, как фокусник, одним движением развязал узел на поясе.
Что-то мокро ударилось о пол, испуганно закопошилось. Наталья вскрикнула и в секунду запрыгнула на стул. Нина с визгом вскарабкалась на кровать. На полу извивались длинные чёрные змеи.
Сережа остался доволен произведенным эффектом. Заливисто засмеялся, но тот час посерьезнел: матери и сестренке, явно, было не до смеха.
— Что вы испугались? Это же ужи, а не ядовитые змеи! — нашел он, чем успокоить и принялся собирать ужей с пола и заталкивать обратно, за пазуху. Рептилий было пять, и все они с трудом вместились за пазуху худому, но довольно крепкому мальчишке.
Но ни мать, ни сестру этот довод не утешил. Для них что ужи, что гадюки — все одно!
— Эх вы! — расстроился Сережа (не такой веселой, как он ожидал, вышла шутка) и солнечным зайчиком выскользнул за дверь.
А вечером мальчика встретили сдвинутые брови отца.
Черные, густые (такие соболиными еще называют) они напряженно вытянулись в струну. Только тронь…
И Сережа виновато молчал.
Наталья успела рассказать мужу о выходке шалуна, и теперь, жалея о безвозвратно упорхнувших словах-воробьях, переводила виноватый и жалостливый взгляд с отца на сына.
Степан внял немой просьбе, и соболиные брови поползли вверх, словно кто-то развел мосты.
Чай напрасно зазывал за стол паром. Уютно дымилась картошка, приглашая к ужину.