Глава 22
Огонь и снег
Степан чиркнул спичкой. Искорка метнулась и погасла. Коробок отсырел, и головка запылала только с нескольких попыток. Печка тихо что-то запела об уюте на потрескивающем своем языке. Пламя весело исходило сосновым, берёзовым ароматом.
Хотелось вдыхать, слушать и забыть. Забыть, забыть, забыть… О морозе, пробирающем до самой души, о предсмертных хрипах балансирующих между там и здесь. Но забыть было невозможно.
На лавках, и на полу на соломе лежали раненые русские солдаты. Среди них была и девушка с длинной черной косой- медсестра или врач, о чем свидетельствовал красный крестик на рукаве.
А сени заняли убитые. Их было девять, все в гражданской одежде.
Мертвых с грохотом привез рано утром грузовик. Самому молодому из них было не больше восемнадцати — пареньку с кудрявыми светло-русыми волосами, спекшимися от крови. «Осколок снаряда», — определил Степан, и в груди что-то сжалось испуганной гармонью, отозвалось болью во всем теле.
Боль — значит на этом свете. Свет, даже тусклый, зимний — жизнь.
Раненые оставались в домике у старой березы ненадолго. Через день — не позже — снова приезжал грузовик, чтобы отвезти их в полевой госпиталь. Для мертвых уже копали братскую могилу на окраине деревни. Тесно, плечом к плечу, но теплее не станет.
И комнату, и сени Степан густо устлал соломой. Пусть будет мягко. Спать…
И пусть снится, что войне пришел конец. Степан всё чаще думал о том, что если бы не дети, он тоже, цепенея от страха, кричал бы «за Сталина» и бежал вперёд с автоматом.
Если бы была жива Наталья…
Степан поставил в печь чугун с картошкой. От одного только предвкушения аромата закружилась голова. Но есть нельзя. Нужно накормить раненых. Ночью был сильный бой, деревню отбили у немцев. Если бы навсегда. И Нине с Толиком нужно оставить картошки.
Дверь скрипнула, метель кошкой метнулась в дом.
— Погрей-ка хлебушка, браток, — бородатый солдат с заиндевелыми ресницами протягивал Степану ледяную краюшку.
Он был третьим или четвертым за утро, кто обратился к Степану с этой просьбой, кто назвал «браток».
У всех бойцов лихорадочное возбуждение в глазах боролось с усталостью. Армия Гитлера, наконец, отступала. Но каждый шаг к Берлину стоил крови.
Январь был уже на исходе, но еще лютее стали морозы. Зима верила в свое бессмертие.
По дороге мимо дома тянулись русские обозы.
Бойцы шли и шли. Нина часто выходила за дом — смотреть на дорогу.
Вглядывалась в бородатые лица, надеясь узнать в очередном небритом незнакомце брата. Все лица были чужие. Все лица были родные.
Хмурые, решительные лица.
Воля каждого по крупице стала волей России.
Неожиданно одно закопченное серое лицо осветилось улыбкой.
Лицо было совсем молодым — в голубых глазах горели искры, которые не смогла погасить даже война.
— Как тебя зовут? — остановился солдат.
— Нина.
— Кого ждешь, Ниночка, отца или брата?
— Брата.
— Не грусти, Ниночка, вернется брат домой. Но сначала мы с ним Берлин возьмем.
Солдат весло подмигнул Нине.
Берлин… Нина не знала других столиц, кроме Москвы и Берлина. Но теперь каждый первоклассник знал, что в Берлине живет Гитлер.
И каждый верил, что скоро советская армия будет в Берлине. «Родина-мать зовет», — кричали плакаты с обугленных стен. Её взгляд падал в души созревшей антоновкой. Сладко-горькой, впитавшей полынный ветер.
Нина сразу узнала это лицо. Сколько раз она видела его, на дверях конторы и магазина, обесцвеченным дождями и снегами, но слезы туч не смыли резких черт. Это шла по чёрному снегу сама Родина-мать. Или другая такая же женщина, до боли похожая на мать на плакате.
Она возникла, как призрак, простая русская женщина. Она неожиданно появилась на черной дороге, протоптанной подошвами русских, немецких сапог… Появление ее было неожиданно: по этой дороге женщины проходили редко, и все в военной одежде. Но на печальной гостье была черная до полу юбка, старая поношенная телогрейка, чёрный платок до черных, сдвинутых бровей.
Девочка с ужасом переводила взгляд с красивого трагичного лица женщины на лицо того, кто с ней пришел.
Нина знала: он был убит… Он и еще восемь… Лежит в сенях с окровавленными светлыми кудряшками, а теперь вдруг с матерью идет по дороге прямо к ней.
Они пришли оттуда, откуда не возвращаются. Нина сразу узнала это юное красивое лицо, похожее на лицо матери, а в том, что это мать сомнений быть не могло… Те же серые глаза, только не испепеленные до дна, тот же нос и плотно сжатые губы. Только волосы у матери пепельные — седые прядки ветер вытрепал из-под платка — а у него льняные, русые — ветер треплет завитки.
— Здесь? — шевельнулись бледные губы женщины.
Нина кивнула.
Их было двое братьев-близнецов с льняными вьющимися волосами.
Вечер разлился по небу розовым заревом, и солнце стало ярко-красным. К морозу, говорят старики. Во дворе важно среди уцелевшей горсточки кур расхаживал петух.
Мать с сыном вошли в дом, а Нина остановилась на крыльце. Голоса, сдавленные крики, как вороны, вырвались наружу, полетели над деревней.
Война научила сдавленным плачам, тихим всхлипам навзрыд, но тем страшнее они в тишине, которая неизбежно окончится стрельбой и взрывами…
Дверь снова жалобно скрипнула.
…Нина долго смотрела, как огородами удалялись две скорбные фигурки — мать и сын. Следом за ними из дома неслышно вышел Степан.
На нем была одна тельняшка. Нина хотела было сбегать в дом за телогрейкой для отца, но что-то в выражении его лица, походке говорило, что меньше всего в этот момент он думает о холоде.
Степан вышел покормить кур, привлеченный их суетливым квоконьем.
«Курица не птица», — вспомнилось вдруг… Это было смешно и почему-то грустно. Он даже усмехнулся, печально, обреченно. Не все, что имеет крылья, летает, как эти железные птицы, сбрасывающие с неба огонь, — самолеты. Скоро они нагрянут снова — целые стаи. И не скрыться, не спрятать под крыло цыплят.
Степан прошел мимо дочери и не узнал ее.
Он думал о цыплятах, хотя они уже выросли в курочек, и многие были съедены, а какие-то просто потерялись.
Откуда же столько цыплят зимой?
«Они же померзнут» — та же гармонь в груди. Невидимый чубатый весельчак сжимает меха так, что хочется плакать. Но плакать нельзя.
Иначе что будет с цыплятами?
Степан плеснул зерна из гранёного стакана.
Вокруг крупиц жизни поднялась кудахчущая суета. Но зерна слишком мало, а цыплят всё больше и больше. Степан уронил укоризненный взгляд в стакан. (Пуст. Нужно наполнить гранёный зерном.) Направился в дом. Нина молча шла следом. Она не видела цыплят, но почувствовала, как время вдруг замерло и принялось отсчитывать мгновения назад.
Степан не видел убитых, не слышал стоны раненых. Он даже не заметил, как вошел в дом.
Тишина медленно отсчитывала секунды, и вдруг что-то оборвалось, сорвалось…
— Цыпа, цыпа, — позвал Степан, и цыплята вдруг остались где-то внизу. Тело пульсировало невесомостью и болью, которая тоже скоро кончится.
Степан ухватился за воздух и сполз по стене. Нина бросилась к отцу, но он уже шел белой дорогой в мерцающий покой.
Девочка оглянулась вокруг, но помощи было ждать неоткуда. Только раненые и мертвые в сенях. Горячим комом подступила к горлу безысходность, и Нина выбежала из дома, чтобы раненые не слышали ее рыданий. Бежать. Сказать Толику.
В небе послышался гул. Самолеты. Нине побежала быстрее.
Земля вздрогнула. Бомба угодила в дом под железной крышей. Завертелись в высоте и тяжело опустились на землю бревна. Залаяли, завыли забившиеся куда-то собаки. Где-то плакали дети. Но на улице не было ни души.
От мороза и быстрого бега перехватывало дыхание, но надо было бежать. От этого зависело что-то очень важное, но что именно, Нина не могла вспомнить и просто бежала, бежала, пока что-то с грохотом не подняло её над землей и не бросило вниз.