А яблок в доме было той осенью!..
Годовой заработок выдавали продуктами, и только небольшую часть — деньгами. Каждому — по заслугам, а заслуги исчислялись трудоднями и усердием. А уж коли не подвёл урожай, то и крестьянин не в обиде.
Эта осень была щедра и на горох, и на яблоки. Ветви в Барском саду гнулись к земле под тяжестью наливных плодов. Благоухание наполняло осеннюю прохладу. Аромат был каким-то особенным, будто мучила колхозный сад ностальгия по прошлому или какое-то предчувствие. Вся деревня собралась в этот день у дверей конторы, из которой с раннего утра до позднего вечера привычно струились из радиоэфира в размеренную деревенскую жизнь голоса дикторов, перемежающиеся классической музыкой и задорными и торжественными одновременно новыми песнями. Да только некогда колхознику слушать болтовню да музыку. Колхознику работать надо — от зари до зари.
Не обидел председатель и Степана, дал ему заработок наравне со всеми — сто рублей на всё про всё и две телеги провизии.
Пусть не круглый год, но тоже жарился на солнцепеке, строил с другими мужиками подсобные помещения для колхоза. Себя не жалел, от честного труда не отлынивал.
— Ох, сколько еды, папа! — обрадовалась Нина, когда к дому подъехала телега, и Степан с двумя мужиками принялся выгружать мешки с зерном, гречкой и горохом. Над ними возвышались несколько крупных кочанов капусты.
— Будут еще и яблоки, — пообещал Степан и снова запрыгнул к пустую телегу.
А вскоре она снова подъехала к дому, нагруженная мешками яблок. Сбоку примостилась корзинка с бергамотами, а в руках Степан держал пол литровый горшочек с мёдом.
Нина и Толик восхищенно таращились на привалившее в их дом изобилие.
— Теперь-то перезимуем, — окинул Степан мешки довольным взглядом и устало опустился прямо на крыльцо.
Глава 20
Мышеловки
К весне Степан достроил сени, обзавелся телегой и живностью. В загоне хрюкала свинья, важно расхаживали по двору куры, а петух воздавал с забора хвалу рассветам.
Рано утром Нина и Толик с холщовыми сумками пересекали гречишные и конопляные заросли, срывали по пути хрустящие влажные стручки молодого гороха. Там, за полем, щавеля росло, как травы — видимо-невидимо.
Листья у щавеля крупные-крупные. На рассвете роса по ним свой бисер рассыпает. Сочные былки над ними возвышаются. В рот так и просятся.
Самые крупные листья — в рот, а все остальные — в сумки. Какая-никакая — отцу подмога.
Через день брат с сестрой носили щавель в Сухиничи. В столовую надо поспеть к самому открытию. Потому как много таких умников, которые додумались щавель ничей по полям собирать, да потом деньги на хлеб за него получать. Хоть и невесть какие деньги, а булки на четыре хлеба хватит. А иногда, если сумки тяжелее обычного, еще и на сахар остается. Только, чтобы вернуться домой с хлебом, а не с тем же щавелем, надо выйти из дома на рассвете, чтобы успеть к самому открытию столовой. А зазеваешься по пути — так кого потом винить, что щавеля нанесли уже другие, пошустрее?
Добродушный розовощекий повар, такой, как рисовали на картинках в книжках, с неизменной поварешкой в руках, деловито качал головой, принимая щавель.
Ставил сумки на весы и назидательно при этом приговаривал:
— Деньги государственные за щавель платим. За щавель. А то иные принесут травы полмешка, так мы с такими в следующий раз и разговаривать не станем. Совесть надо иметь. Совесть.
Толик иногда робко вставлял в эту тираду что-то вроде «так мы не…»
— Знаю, знаю, — останавливал повар и — уже в который раз! — повторял не то притчу, не то анекдот о цыгане, который бил своего цыганенка, чтобы тот кувшин не разбил. Потому как если разобьет — поздно бить-то будет недотепу.
Степан возил на старую мельницу возле Радождево рожь и пшеницу и возвращался с мукой. В доме теперь часто пахло хлебом. Мягкий, мягкий, только что из печки, он так и пищал: «Попробуй меня».
Нина нередко помогала отцу печь это воздушное чудо. Хлопотать по хозяйству теперь, когда не было рядом придирчивой мачехи, было только в радость.
— Вот и выросла у тебя, Стёпа, помощница, — мягко улыбалась соседка Татьяна.
В начале зимы у неё родился мальчик, Коленька. Малыш уже достаточно подрос, чтобы его можно было оставить под присмотром, но Татьяна по-прежнему повсюду носила Коленьку с собой. Боялась, как бы странноватый деверь Захар невзначай не напугал мальчонку.
Захар почти всё время молчал, а если и начинал говорить, то нёс что-то путанное, одному ему понятное. Одни его считали дурачком, другие — юродивым, а Татьяна — просто балбесом-недотепой.
Уж посевная прошла, а няньку для Коленьки соседка так и не нашла. Все хозяйки на поле — трудодни зарабатывают на голодную зиму.
И душным вечером, насквозь пропахшим жасмином и акацией, Татьяна постучала в дом соседа.
— Просьба у меня к тебе, Степан, большая, — Татьяна приступила к главному прямо с порога. — Тут вот какое дело. В поле мне работать надо, а у меня ребенок маленький. Нянька мне нужна. Пусти ко мне дочку за маленьким смотреть.
— Это ты с Ниной разговаривай, — по-доброму усмехнулся Степан. — Она у меня большая уже.
Услышав своё имя, девочка свесилась с печки. Глаза её поблескивали любопытством в мягком свете лучин, освещавших избу.
— Помоги мне, пожалуйста, Ниночка, — упросила соседка. — Посиди лето с маленьким.
Гордая, что к ней обращаются, как ко взрослой, Нина согласилась и уже на следующее утро пришла к соседям качать малыша.
Татьяна покормила Коленьку грудью и засобиралась на поле.
— Вот хлеб и сахар, — положила она на стол краюшку и сладкие белые слитки, а рядом кусочек марли. — Будет плакать — пожуешь все вместе, завернешь в марлю и дашь ему — пусть сосет. Кашу манную сваришь. Крупа на печке. Молоко — у печки. А тебе киселя вон, в кувшине оставили.
Кувшин возвышался рядом с молочным бидоном.
— Да, Захара не слушай, — обернулась уже у порога Татьяна. — Начнет чушь молоть — не остановишь. Язык без костей.
Нина не раз видела, как Захар шел, хромая, с палкой по деревне и громко разговаривал сам с собой. Но выходил он из дома все реже. Вот и сейчас, наверное, где-нибудь в соседней комнате.
Дом у Ивана с Татьяной большой, да темно в нем даже днем. Занавески ситцевые от яркого света в комнату день не пускают. Чтобы маленький лучше спал, наверное.
А ему хоть десять занавесок на окна повесь, все кричит себе да кричит. Да и кто захочет спать днем?
«О-о-о, о-о-о», — приговаривала Нина.
Откуда-то из далеких счастливых лет, когда живы были и бабушка, и мама вспомнилось вдруг колыбельная.
«Баю — баюшки — баю,
Не ложися на краю», — тихо запела девочка.
Как белый парус из тумана на рассвете, голос бабушки всколыхнут память. Или все-таки мама пела эту песню?
«Придет серенький волчок
И укусит за бочок», — вспомнилась и концовка смешной колыбельной.
Время от времени Нина подходила к окну, отодвигала противные занавески, долго смотрела, как далеко у ручья плетут венки её ровесницы.
Венки плывут по ручью вереницей, как корабли диковинные с парусами разноцветными. К какому берегу прибьются-пристанут?
А ей не до забав. Она теперь нянька.
Был бы ребеночек постарше, вспомнила бы она самую красивую из тех сказок, что бабушка рассказывала, а нет — сочинила бы новую. Сказка — не быль. В ней всегда конец счастливый. Принц найдет свою принцессу. А злой чародей (или злая колдунья) обязательно сгинет.
Марля с жеваным хлебом и сахаром успокаивала малыша, но не надолго.
«Надо бы сварить ему каши», — решила Нина и всыпала в котел крупу. Залила ее молоком. Растопила в манной жиже слиток сахара и поставила в печь.
Сладковатый запах манки разлился по комнате. Нина помешала кашу ложкой. Эх, вкусная, наверное! Оглядевшись по сторонам, не видит ли кто, поднесла ложку к губам. Потом еще и еще… Сладкая! Надо бы маслица еще. Но про масло Татьяна ничего не говорила. Наверно, в подполе оно — чтобы не испортилось в жару.