Этот процесс еще только начинался, когда А.И. Каминка, И.В. Гессен и В.Д. Набоков приступили к переговорам с крупнейшей издательской фирмой Ульштейна, имевшей либеральную ориентацию. В течение августа и сентября они обсуждали планы организации первого русского издательства «Слово» и русской ежедневной газеты. Вначале новую газету собирались назвать «Речь», однако один из бывших редакторов бывшей «Речи», Павел Милюков, уже сотрудничал в то время в парижской газете «Последние новости», которую вскоре стал редактировать. В сентябре Владимир Дмитриевич, все еще подыскивавший газете имя, начал склоняться к «Долгу»: это короткое, как и «Речь», название напоминало бы о верности России. Владимир предложил свой вариант, в котором проявляется его отношение к родине, — «Слеза»49.
VII
4 октября 1920 года Владимир и Сергей Набоковы уехали из Берлина в Кембридж: начинался второй учебный год50. Две недели спустя Владимир писал родителям:
Мамочка, милая, — вчера я проснулся среди ночи и спросил у кого-то, не знаю у кого, — у ночи, у звезд, у Бога: неужели я никогда не вернусь, неужели все кончено, стерто, погибло?.. Мне приснились черные, глазчатые гусеницы на лозах царского чая, потом те желто-красные деревянные стулья, с резными спинками в виде конских голов, — которые, помнишь, стояли под лестницей в нашем доме «step, step, no step»[69], и я спотыкался, и ты смеялась… — мамочка, ведь мы должны вернуться, ведь не может же быть, что все это умерло, испепелилось, — ведь с ума сойти можно от мысли такой! Я хотел бы описать каждый кустик, каждый стебелек в нашем божественном вырском парке — но не поймет этого никто… Как мы мало ценили рай наш, мамочка, — нужно ведь было перецеловать все дороги (батовскую, даймишенскую, грязенскую — и все безымянные тропинки), нужно было их острее любить, сознательнее, — исповедоваться деревьям нежным, кутаться в облака! — Вошли люди в комнату, у меня душа сразу сморщилась, писать уж больше не могу. Нет собственного угла, это просто мучительно порою51.
Набоков много играл в теннис и футбол и почти не принимался за перевод «Кола Брюньона», несмотря на договор с издательством «Слово». Прочитав в письме отчет о распорядке дня Владимира, отец укорял его: «Опасность умственного переутомления тебе как будто не угрожает, конечно, 2 часа умственного труда в день — это страшно много… 7200 секунд в день!» Аванс за перевод был уже выплачен, и Владимир Дмитриевич, то поддразнивая, то обхаживая сына, пытался убедить его в необходимости закончить работу к 1 января52.
Тщетно: Владимир веселился от души. Ночью, празднуя годовщину Порохового заговора, они с друзьями кричали во все горло, пускали ракеты и били фонари: «Городские ходили толпами. Один из них ударил меня по макушке». За какую-то подобную выходку Набоков, согласно одному из источников, был даже исключен из университета и не посещал занятий, пока Гаррисон не добился отмены приказа. Михаил Калашников и Никита Романов были идеальными сотоварищами для Набокова, готовыми и промчаться с криками по улицам, и вспомнить вместе старую Россию или пушкинскую строку. В Сент-Джонз-колледже появился еще один новичок из русских — брат Люси Леон, Алекс Понизовский. Десять лет спустя он научит азам русского языка Джеймса Джойса и очень недолго будет обручен с его дочерью Лусией. Набокову понравился Понизовский, не в последнюю очередь за присущую ему «тихую эксцентричность… Однажды, например, он, как ни в чем не бывало, проглотил содержимое пузырька с чернилами, который оказался у него под рукой, когда мы сидели у камина и беседовали»53.
Осенью этого года Герберт Уэллс печатал в «Saturday Express» свои очерки о новой России54. Пробыв там две недели[70] с сыном Джорджем, немного знавшим русский язык, он пришел к выводу, что бедственное положение страны — результат продолжительной войны, а не политики большевиков, в которых, несмотря на примитивность их марксистской идеологии, он видел единственную надежду на установление порядка среди всеобщего хаоса и которых поэтому призывал поддерживать. Его сообщениям верили как откровению. 8 ноября в гостях у знакомого студента Набоков и Калашников встретили Джорджа Уэллса, приехавшего в Тринити-колледж на этот семестр.
По рассказам молодого Wells'a, все обстоит великолепно, и если Иван Иванович не может достать ананасов, то это исключительно вина блокады <…> Заметьте, что сии путешественники… говорят по-русски хуже, чем я — по-исландски.
Горький подарил им несколько пар розовых очков, а Шаляпин (a jolly good fellow, damn him[71]) угостил их моэтом. Ленин, оказывается, святой — мудрый, как Соломон, и чувствительный, как институтка из повести Чарской. Смех у него, что колокольчик. «On the whole, ye know, it's not bad at all. The workmen are really happy. It was most pathetic to see their children — cheerful little chaps — romping in the school-yards»[72]. И так далее, и так далее <…> Мы с Калашниковым просто разозлились. Дошли до того, что обозвали социалистов мерзавцами. Кончилось тем, что Мишка вскочил и заорал, бешено сверкая глазищами: бей жидов! И смешно и грустно <…>
<…> Я говорю ему [Уэллсу]: «Да ведь людей-то сколько погибло, сколько душ людских искалечено, уничтожено. Красота-то вся ушла из жизни. Вишневые сады вырублены…» И сынок фабианца в ответ: «А казаки? А погромы кишиневские?» Болван55.
Слышать, как кишиневский погром вменяется в вину противникам большевизма, было, наверное, особенно неприятно Владимиру — ведь именно его отец сразу после погрома резко обрушился на царское правительство в печати, а сейчас на страницах «Новой России» критиковал Герберта Уэллса.
Как же мог сын Владимира Дмитриевича Набокова, столь решительно выступавшего против притеснения евреев, мириться с обществом Калашникова? В зрелые годы Набоков будет удивительно строго и бескомпромиссно осуждать любой намек на антисемитизм (и, кстати, откажется встретиться со своим университетским соседом по квартире), но хотя к этому времени он и будет считать, что прожил с Калашниковым под одной крышей не больше одного семестра, да и то едва его выносил, на самом деле он два года делил квартиру с «Мишкой» и часто проводил с ним время, разумеется, надеясь при этом, что тот не сядет на своего любимого, закусившего удила, конька56. Когда Калашников пытался подсунуть ему пресловутую фальшивку — «Протоколы сионских мудрецов», он просто не обращал на это внимания. Кого он не мог выносить тогда в Кембридже, так это людей, подобных Джорджу Уэллсу. Эксплуатация классовой ненависти коммунистами представлялась ему более непростительным грехом, чем что-либо другое. История довольно скоро научила его, что еще более отвратительной может быть ненависть расовая.
К ноябрю «тютор» Набокова, решив, что пора начать им руководить, заставил его «чахнуть» в знаменитой Реновской библиотеке Тринити, выкапывая какие-то сведения из пыльных фолиантов. Набоков так никогда и не узнал, где находится главная университетская библиотека и даже имеется ли в Тринити-колледже читальный зал для студентов (а он, естественно, там был) 57.