Ум Набокова искрится в каждой строчке «Отчаяния», однако при всей легкости его стиля в композиции романа есть досадные слабости. Герман — возможно, в ущерб правдоподобию — пародирует представление Набокова об искусстве как о выходе за границы «я» через сопереживание другому. Никогда еще Набоков не выворачивал наизнанку то, что ему было дорого, с таким упоением и удовольствием, однако бездоказательное предположение Германа о существовании двойника оказалось слишком хрупкой и слабой основой для романа. Он до конца остается малоубедительным, и страницы, которые взволновали бы в другой книге и другом контексте, здесь способны лишь изредка преодолеть нашу дистанцированность от сюжета, центральная предпосылка которого не может перевесить чашу недоверия.
III
В начале октября, через пару недель после того, как Набоков закончил первый черновой вариант «Отчаяния», Вера взяла двухнедельный отпуск. Обычно они не могли позволить себе поехать куда-нибудь на отдых, но на этот раз им повезло: друзья пригласили композитора Николая Набокова вместе с женой Наталией и сыном в свое поместье в Кольбсхайме около Страсбурга, а НН и НН в свою очередь пригласили туда ВН с ВеН. Лето уже давно прошло, сезон бабочек тоже, и поэтому Владимиру оставалось только ходить на прогулки и вести беседы под почти непрерывным дождем8. Вера, у которой закончился отпуск, вернулась в Берлин, а Набоков остался в Кольбсхайме — скоро ему предстояло первое публичное выступление в Париже. Он писал жене9:
Я спасаю мышей, их много на кухне. Прислуга их ловит, первый раз хотела убить, но я взял и понес в сад и там выпустил. С тех пор все мыши приносятся мне с фырканьем… Я уже выпустил таким образом трех или, может быть, все ту же[121].
В голове у него зрел рассказ, который он надеялся написать до отъезда, но на этот раз вдохновение не приходило. Звучавшая повсюду французская речь подсказала ему еще одну идею — эссе об особом французском мире русского дворянства, с томиками Bibliothèque rose, французскими гувернантками и французской поэзией10. Однако и этому замыслу пришлось ждать своего осуществления еще три года.
IV
В конце октября Набоков приехал в Париж — впервые с тех пор, как город стал центром эмиграции, а Сирин — самым значительным из молодых эмигрантских писателей. Отчасти поездка была литературным турне, отчасти разведкой возможностей переезда (смогут ли они с Верой найти здесь какие-нибудь средства существования?) и в целом — событием публичным, а не частным.
Он приехал во второй половине дня 21 октября, остановился у двоюродного брата Николая на рю Жак Мавас, 9, и в половине восьмого уже был у Фондаминских, куда станет заглядывать ежедневно. Подобно другим знакомым Фондаминского, Набоков скоро уверовал, что тот — «прямо ангел». Знакомых же он встречал здесь очень часто. Среди них — Владимир Зензинов, один из редакторов «Современных записок», в прошлом эсер-террорист[122], неразлучный друг Фондаминского и его жены, который в парижские и американские годы Набокова станет и его близким другом. Бывал у Фондаминских и Александр Керенский, близорукий, резковато-жовиальный и такой же неестественно-театральный, как и на главной своей сцене в 1917 году. Когда все принялись хвалить «Камеру обскуру», Керенский пожал Сирину руку, долго ее не выпускал и, глядя на него через лорнет в золотой оправе, прошептал с чувством: «Изумительно!» Фондаминский привел Сирина в гости к веселому кругленькому Марку Вишняку, третьему редактору «Современных записок». У Вишняка он познакомился с тихим Вадимом Рудневым, четвертым и последним редактором журнала, а также с двумя литературными столпами «Последних новостей» — Игорем Демидовым и толстяком Марком Алдановым11.
На следующий день высокую, стройную, спортивную фигуру Сирина можно было увидеть в редакции «Последних новостей». Здесь ему представили одного из сотрудников, талантливого молодого поэта Антонина Ладинского, в чьи обязанности входило отвечать на телефонные звонки. Из редакции Набоков, Алданов и Демидов отправились в ближайшее кафе. К ним присоединилась писательница и поэтесса Нина Берберова. Сверкая живыми глазами, Берберова подробно поведала Сирину о своем недавнем разрыве с Ходасевичем, с которым она прожила десять лет12.
Дни были похожи один на другой — встречи продолжались сплошной чередой с утра до ночи — в кафе, конторах, квартирах, залах, снова в кафе — с братом Сергеем (тусклый взгляд, что-то трагическое в облике), с тетями и двоюродными братьями, с друзьями отца — Павлом Милюковым, Александром Бенуа, мадам Винавер (гордыми тем, что Владимир Дмитриевич не зря гордился сыном), со школьными приятелями, товарищами по лучшим берлинским временам, по первым годам супружества, с французскими писателями, переводчиками, редакторами, издателями и почти со всем русским литературным Парижем. Все, кому он звонил, уже знали о его приезде. Париж был полон слухами о нем, и он писал Вере в Берлин: «Меня находят „англичанином“, „добротным“. Говорят, что путешествую всегда с табом, по соответствию с Мартыном, что ли. И уже bons mots[123] мои возвращаются ко мне»13.
Он навестил Ивана Лукаша, которому было тоскливо и одиноко в Медоне. Встречи с Мережковскими он старался избежать, но случайно столкнулся с ними, зайдя поздно вечером к Фондаминскому; они уже собирались уходить — рыжеволосая, почти глухая Зинаида Гиппиус и ее муж Дмитрий Мережковский, невысокий, с бородой как у пророка. В комнате повеяло холодком, и, не проронив ни слова, Мережковские и Сирин разошлись в разные стороны. Он познакомился с Михаилом Осоргиным, журналистом, писателем и одним из давних парижских почитателей его таланта, однако тот его не заинтересовал. Борис Зайцев, окруживший себя иконами и портретами патриархов, показался ему довольно симпатичным и прямодушным человеком. Он не встретился с Ремизовым, который, как предупредил его Зайцев, смертельно обиделся на него за рецензию. Он обедал у драматурга Николая Евреинова, где уловил смешивающийся с кухонными запахами «мистико-фрейдо-гойевский дух»: «Евреинов, человек совершенно чуждого мне типа, очень смешной, и приветливый, и горячий. Когда он изображает что-нибудь или кого-нибудь, то выходит талантливо и чудно. Но когда философствует, то ужасная пошлятина. Говорил, например, что все люди делятся на типы… и что Достоевский — величайший в мире писатель»14. Он познакомился с Александром Куприным, который нравился ему как писатель, и нашел его «ужасно милым, эдаким стареющим мужичком с узкими глазами», который едва говорил по-французски. Его очаровала мать Мария (Елизавета Кузьмина-Караваева), «толстая розовая» монахиня, писавшая стихи. Он нанес визит Андре Левинсону, который восседал в своей роскошной квартире, завернувшись в красный халат, торжественно и благосклонно опускал веки, взвешивал каждое слово, отделенное от следующего многозначительной паузой. К эмигрантской прессе он относился с презрением, какое может испытывать император к далекой, ничтожной и непослушной стране15.
С кем Набоков по-настоящему сблизился в эмигрантских литературных кругах, так это с Ходасевичем, Алдановым и Фондаминским.