Всю жизнь Набоков неосознанно собирал материал для самого значительного из всех написанных им по-русски произведений — романа «Дар». В 1930 году идея романа еще не зародилась у него, а жизнь стала все чаще поставлять для него материал. В главе 5 «Дара» он трансформирует рецензии на «Защиту Лужина» в фарсовый Вавилон, обрушившийся на первую из книг Федора, растревожившую стаю критиков, среди которых будет и свой Адамович (названный Христофором Мортусом, но сохранивший его странности и страхи), автор рецензии, вызвавшей критическую свистопляску.
VI
Когда вышла рецензия Иванова, мысли Набокова были далеко. 20 марта он начал писать рассказ «Пильграм» («The Aurelian»), который закончил через десять дней25.
Герой рассказа, Пильграм, немец, всю жизнь безвыездно проживший в Берлине, пятьдесят лет мечтал поохотиться на экзотических бабочек, которых он продает в своем магазине. В конце концов, заработав кругленькую сумму, он решает потратить ее на экспедицию за бабочками в Испанию, оставив магазин на жену, хотя и знает, что ей одной не управиться. Когда Пильграм тащит тяжелый чемодан, сердце его не выдерживает. Жена находит его мертвым, но это совершенно неважно: «Да, Пильграм уехал далеко. Он, вероятно, посетил и Гранаду, и Мурцию, и Альбарацин… вероятно, он попал и в Конго, и в Суринам и увидел всех тех бабочек, которых мечтал увидеть, — бархатно-черных с пурпурными пятнами между крепких жилок, густо-синих и…»
Этот рассказ — своего рода торжество великолепно сочетающихся между собой тем: внешне ничем не примечательный человек, который носит в себе тайну; восторг открытия; мечта о совершенном счастье, недостижимом в этой жизни; ужасный эгоизм, свойственный подчас нашим мечтам; и смерть, которая обрывает наши мечты или же, наоборот, их осуществляет. Все здесь кажется убедительным: Пильграм, задуманный без всякой сентиментальности, черствый, злой, эгоистичный, жестокий по отношению к жене и при этом живущий ради своей мечты; неожиданные перспективы, открывающиеся вокруг каждой детали, промелькнувшие перед глазами картинки другой жизни (трактирщик, резинка, которую покупает школьник, воспоминания, разбуженные свадьбой соседа); очарование сцен, которые рисует воображение Пильграма. Возможно, лучше всего в рассказе — и, не уловив этого, невозможно понять Набокова — то, что мрачность пильграмовского житья на тоскливой улице, его магазин, его убогая квартира, жена, не понимающая его, — все это превращается в сокровища, столь же редкостные и чудесные, как те, что можно увидеть в его лавке или в джунглях Суринама.
«Пильграм» также обращен к «Дару», к несравненной красоте, которая окружает отца Федора в его лепидоптерологических экспедициях по Средней Азии, к удивительному сну Федора о том, как он сопровождает отца в той последней экспедиции, из которой тот не вернулся.
VII
Позднее Набоков вспоминал, что он никогда не входил ни в какие союзы, группировки и общества. На самом же деле он участвовал в первом, втором и третьем, хотя и постарался свести свое участие к минимуму. В «Даре» Ширин, председатель правления Общества русских литераторов в Германии, обращается к Федору за помощью в
довольно забавной (по мнению Федора Константиновича) и абсолютно неприличной (по терминологии Ширина) истории с кассой Союза. Всякий раз, как поступало от какого-нибудь члена прошение о пособии или ссуде (различие между коими было приблизительно такое, как между арендой на девяносто девять лет и пожизненным владением), начиналась погоня за этой кассой, делавшейся при попытке ее нагнать до странности текучей и беспредметной, словно она всегда находилась где-то на полпути между тремя точками, представляемыми казначеем и двумя членами правления26.
Ширин просит Федора помочь избавиться от подозрительной тройки, выдвинув свою кандидатуру в члены правления. Федор отказывается: «Не хочу валять дурака». — «Ну, если вы называете общественный долг валянием дурака…» — «Если войду в правление, то валять буду непременно, так что отказываюсь как раз из уважения к долгу»27. Возможно, такое отношение сформировалось у Набокова к 1935 году, однако когда в реальной жизни его саркастичный друг, писатель Виктор Ирецкий (Вера Набокова не смогла с уверенностью сказать, был ли это Ирецкий или другой хороший знакомый Набокова, писатель и художник Иосиф Матусевич) попросил его войти в правление Союза русских писателей и журналистов в аналогичной ситуации, он, по крайней мере, согласился баллотироваться в состав Ревизионной комиссии на общем ежегодном собрании в апреле 1930 года, а в 1931 и 1932 годах был избран членом правления Союза28. Собрание, изображенное в «Даре», граничит с малоправдоподобным фарсом; на самом же деле Набоков почти с протокольной точностью написал его с натуры. Существенное различие состоит в том, что Федор ушел с него, тогда как Набоков остался — скорее из писательского интереса, чем из солидарности.
Подобно романному персонажу Ширину, Ирецкий назначил предварительное обсуждение стратегии Союза в Берлинском зоологическом саду. Выслушав страстные речи своего друга по поводу состава комитета, Сирин обратил его внимание на гиен. Ирецкий, словно до него только что дошло, что в зоологическом саду держат животных, скользнул взглядом по клетке и проронил: «Плохо, плохо наш брат знает мир животных» — вряд ли можно было бы сказать Набокову что-нибудь более нелепое29.
VIII
План следующего романа уже созрел у Набокова. Его герой Мартын Эдельвейс создает в своем воображении некую страну Зоорландию, сказочную Россию, людоедскую тиранию насильственного равенства, и отважно пересекает ее границу навстречу смерти. Эта тема впервые прозвучала в написанном в апреле стихотворении «Ульдаборг» (перевод с зоорландского): в стране, где «праздники все под запретом», осужденный смело смеется, поднимаясь на плаху30. Вымышленная северная страна, казнь, смех как последнее прибежище — к этим темам Набоков будет возвращаться снова и снова.
В мае Набоков начал писать новый роман, первоначальное название которого, «Воплощение», он впоследствии заменил на «Золотой век»31. По крайней мере с 1926 года, когда он написал «On Generalities» («Об общих местах»), его раздражали журналистские ламентации по поводу «нашей эпохи». Он заявляет, что ему надоело слышать, как западные журналисты называют нашу эпоху «материалистической», «практичной», «утилитарной», надоели шпенглеровские причитания об упадке Запада и уж совсем опостылели дежурные страдания парижской школы русской поэзии. После романов, которые, казалось бы, инвертировали его собственные ценности и тем самым ставили его врожденный оптимизм под жесткий контроль интеллекта, в следующей книге он смог позволить себе прославить подвиги, которым есть место в его мире, романтику далекого и дерзновенного, «волнение и волшебство, которые его герой находит в самых обыденных удовольствиях и, казалось бы, бессмысленных приключениях одинокой жизни»32.
Едва начав работу над новым романом, Набоков во вторую неделю мая поехал в Прагу. Мать он нашел сильно переменившейся, спокойной, веселой, воспрявшей духом благодаря новообретенной вере в Христианскую науку, — «так что это стоит очень одобрить», как заметил он в письме, посланном из Праги в Берлин33. В своих произведениях Набоков всегда был враждебен к религиозным условностям; в публичных же выступлениях он, помня, что значила религия для матери, старался не подорвать веру, приносящую утешение другим людям34.